— Едва ли. Они оставляют всю культуру позади. Цвет Европы сейчас здесь, в Штатах.
Мэрилин задумалась об Иве Монтане, о мрачном и талантливом французском кино. Она всегда считала, что европейцы смотрят на нее свысока, и уже за это вынуждена была их уважать. А Чарли думал о евреях, великом побеге и чудесном избавлении. Чарли был весьма любопытным представителем нового поколения. В нем чувствовалась решительность, веселость и эдакий духовный мускул, характерный для образованных американских евреев, выросших на Соле Беллоу и первой книге Филиппа Рота. Родительские сомнения он чудом превращал в уверенность; мог спать с девушками, гонять на машинах и одновременно думать о жизни своего народа в условиях культуры бессмысленного расточительства. Чарли томился. Чарли жаждал. Он впитывал историю, чувственный опыт и все твердил о каких-то замысловатых угрозах миру на Земле: Бог мой, Чарли в 1961 году был готов к чему угодно. Работал он младшим редактором в издательстве. Да, он отстоял свою точку зрения о корабле и Европе, но больше всего ему хотелось пинками прогнать все эти мифы о чудесных избавлениях по всей длине ярко освещенного стадиона. Старый добрый Чарли. Каждое утро он легко влетал в лифт офисного здания «Викинг-пресс» с номером «Партизан ревю» в кармане ветровки. Румяный, готовый в любую минуту сорваться в путь, он доезжал до одиннадцатого этажа и уверенно шел мимо сексапильных сотрудниц — с историей за спиной и членом в штанах. Его темные наивные глаза радостно глядели на мир, и он шагал по коридору, подмигивая самому себе и размышляя об экзистенциальной чистоте преступной жизни и сокровенных тайнах оргазма. Чарли прочел все эссе Нормана Мейлера. Он любил джаз, кино, и его волновала тема психологического терроризма атомной бомбы. Чарли принял близко к сердцу роман «Гендерсон, повелитель дождя» и его знакомый внутренний голос, что вторил: «Я хочу, хочу, хочу», — требовательный и беснующийся, чинящий хаос, желающий, без конца желающий». Однажды за завтраком Чарли попытался поговорить с Мэрилин о символах, скрытых в этой книге. «Ой-вей! — воскликнула она. — Не говори мне о символах. От них сплошной трезвон».
Чарли очень любил кино. Как я уже говорил, они с друзьями на протяжении двух лет тенью ходили за Мэрилин по всему Манхэттену. Ничего жуткого: поклонники они были доброжелательные, и в их компании Мэрилин чувствовала себя гораздо спокойней на Восточном побережье. Последнее время Чарли показывался все реже: он взрослел. На пароме, идущем в Стейтен-Айленд, ей захотелось просто быть с ним — такие они умные и вежливые, такие чистые, современные и полные жизни, эти чарли мира. Проплывая мимо Эллис-Айленд, паром будто бы замедлил ход, и я, признаюсь, с болью вспомнил свои первые дни в американском карантине. Совсем скоро мы вновь отправимся в Калифорнию, а пока можно с удовольствием провести время на легком ветру, в компании Чарли и его широких взглядов на все и вся. Эллис-Айленд пребывал в состоянии разрухи: дома, заросшие травой, разбитые окна.
— Когда-то в этих залах и коридорах звучало множество наречий… — сказал Чарли. — Великое множество. Но все эти люди твердили одно и то же, правда? «Я хочу начать все заново».
— Пожалуй.
— Как сказал Ирвинг Хоув, цитируя одного иммигранта, «Америка звучала из каждого рта».
Мэрилин положила руки на перила за спиной и улыбнулась; ветер трепал концы ее шарфика. Она смотрела на Манхэттен.
— В этом городе можно потеряться и исчезнуть. И разве не этого мы все хотим в конечном счете?
Паром плыл дальше, и развалины Эллис-Айленд быстро сменились фигуркой Статуи Свободы: над ее головой, образуя подвижное серое облако, кружили тысячи скворцов. С палубы парома я расслышал вовсе не бормотание, а дружную, единогласную насмешку над человеческими воззрениями. «И это вы называете свободой?» Это наблюдение скворцы превратили в повод для бахвальства. Птицы вообще всегда разговаривают из благосклонности к самим себе: щелкают, заливаются, выводят трели и оды превосходству своего опыта над остальными. Жалея людей, они возвеличивают себя. Такие мысли меня посещали, пока наш паром рассекал морскую пену.
— Кермит, брат Артура, любил повторять, что их семья бежала из Польши, сжимая в руках швейные машинки, — сказала Мэрилин. — Это факт. Их отец Исидор — мечта, а не мужчина. Когда он маленьким мальчиком впервые прибыл на Эллис-Айленд, у него на голове был струп размером с серебряный доллар.
— Мои родственники тем же занимались, — проговорил Чарли. — Шили одежду. Пальто. А во время Великой депрессии все потеряли. Каково, а? Если иммиграция научила моих родственников быть капиталистами, то депрессия внушила нам левые взгляды.
Мэрилин надела на меня поводок, и я стал бегать по палубе.
— Чтобы понять истинные блага Америки, надо в юности побыть коммунистом, — сказал Чарли. — Хотя бы раз в жизни почувствовать, что с какого-то момента зарабатывание денег становится злом. Оно убивает людей.
— Вот и Артур говорит о том же в своих пьесах. А как на самом деле — не знаю. По-моему, деньги всегда были ему небезразличны.