Читаем Взгляни на арлекинов! полностью

Мне полагалось быть более счастливым. Я и намеревался быть более счастливым! Поверхность моего здравия оставалась все такой же пегой, со зловещими очертаниями, просвечивавшими в его самых сквозистых углах. Вера в мое писательское призвание никогда не покидала меня, но Айрис, несмотря на ее трогательные попытки разделить его, оставалась в стороне, и чем лучше я писал, тем более чуждыми мои сочинения делались для нее. Она не раз принималась за беспорядочные занятия русским, регулярно и надолго прерывала их, бралась снова и кончила дело устойчивым вялым отвращением к этому языку. Вскоре я заметил, что она уже больше не старается казаться увлеченной и понимающей, когда в ее присутствии начинала звучать русская, исключительно русская речь (из вежливого снисхождения к ее беспомощности предваряемая несколько примитивным французским вступлением в самые первые минуты вечеринки или приема).

Все это в лучшем случае вызывало досаду, в худшем — разрывало мне сердце; впрочем, кое-что другое действительно угрожало моему психическому благополучию.

Ревность, великан в маске, никогда прежде не становившийся у меня на пути во времена моих юношеских легкомысленных увлечений, теперь, сложив на груди руки, подстерегал меня за каждым углом. Некоторые маленькие постельные ухищрения, к которым прибегала моя прелестная, уступчивая, чуткая Айрис, любовное разнообразие, нежность и прилежность ласк, та незаметная точность, с какой она сноровисто прилаживала свое гибкое тело ко всякому сооружению соития, — все это, казалось, предполагало богатый опыт. Прежде чем приняться за настоящее, я должен был насытиться муками ревности по части ее прошлого. Во время допросов, которым я подвергал ее в худшие из моих ночей, она отметала свои прошлые романы как совершенно никчемные, не сознавая того, что эта недоговоренность оставляет моему воображению куда больше, чем пылко преувеличенная правда.

Бывшие у нее в ранней юности любовники, всего трое (число, которое я выпытывал у нее с яростью безумного пушкинского игрока и с еще менее удачным исходом), так и остались безымянными и оттого призрачными; лишенные каких-либо индивидуальных черт, они казались одним и тем же размноженным человеком. Они выполняли свои однообразные па за ее спиной, покуда она выступала со своим сольным номером, — как самые бездарные танцовщики в составе кордебалета, демонстрируя скорее унылую гимнастику, чем танец, и даже не надеясь, что кто-то из них когда-нибудь станет звездою труппы. В то же время она, балерина, была как тусклый бриллиант, и каждый фацет ее таланта жаждал засиять, но из-за окружавшего убожества ей приходилось до поры ограничивать свои движения и жесты рамками холодного кокетства и увертливого флирта — в ожидании огромного прыжка атлета с мраморными ляжками и в сверкающем трико, который бы буквально извергся из-за кулис после подобающей увертюры. Мы полагали, что я был выбран на его роль, но мы ошибались.

Только так, проецируя на экран воображения эти стилизованные образы, я мог усмирить боль любострастной ревности, сосредоточенной на призраках. И все же нередко я предпочитал окунуться в нее с головой. Двустворчатое, доходящее до пола окно моего кабинета на вилле «Ирис», служившее также и дверью, вело на тот же балкон под красной черепицей, что и окно в спальне моей жены; его можно было приоткрыть под таким углом, чтобы в нем отразилось два различных вида, наложенных один на другой. Косая плоскость стекла захватывала за чередой монастырских арок, переходивших из комнаты в комнату, край ее постели и частично ее саму: ее волосы, ее плечо — единственный способ что-нибудь увидеть, стоя за старинным аналоем, за которым я писал; но в окне также отражалась, только руку протяни, зеленая реальность сада с кипарисами-пилигримами, бредущими вдоль стены, и так, частью в постели, частью в бледных, жарких небесах, она, бывало, полулежа писала письмо, распятое на моей не лучшей шахматной доске[63]. Я знал, что на мой вопрос она бы ответила: «ах, к своей однокашнице», или «к Айвору», или «к старушке Купаловой», и еще я знал, что тем ли, иным ли способом, но письмо достигнет почтового отделения в конце платановой аллеи, а я так и не увижу имя получателя. И все же я позволял ей писать, удобно плывущей в спасательном жилете подушки над кипарисами и садовой стеной, а сам тем временем все продолжал испытывать — неумолимо, безрассудно, — до каких черных глубин дотянется осминожие боли.

11

Перейти на страницу:

Все книги серии Азбука-классика

Город и псы
Город и псы

Марио Варгас Льоса (род. в 1936 г.) – известнейший перуанский писатель, один из наиболее ярких представителей латиноамериканской прозы. В литературе Латинской Америки его имя стоит рядом с такими классиками XX века, как Маркес, Кортасар и Борхес.Действие романа «Город и псы» разворачивается в стенах военного училища, куда родители отдают своих подростков-детей для «исправления», чтобы из них «сделали мужчин». На самом же деле здесь царят жестокость, унижение и подлость; здесь беспощадно калечат юные души кадетов. В итоге грань между чудовищными и нормальными становится все тоньше и тоньше.Любовь и предательство, доброта и жестокость, боль, одиночество, отчаяние и надежда – на таких контрастах построил автор свое произведение, которое читается от начала до конца на одном дыхании.Роман в 1962 году получил испанскую премию «Библиотека Бреве».

Марио Варгас Льоса

Современная русская и зарубежная проза
По тропинкам севера
По тропинкам севера

Великий японский поэт Мацуо Басё справедливо считается создателем популярного ныне на весь мир поэтического жанра хокку. Его усилиями трехстишия из чисто игровой, полушуточной поэзии постепенно превратились в высокое поэтическое искусство, проникнутое духом дзэн-буддийской философии. Помимо многочисленных хокку и "сцепленных строф" в литературное наследие Басё входят путевые дневники, самый знаменитый из которых "По тропинкам Севера", наряду с лучшими стихотворениями, представлен в настоящем издании. Творчество Басё так многогранно, что его трудно свести к одному знаменателю. Он сам называл себя "печальником", но был и великим миролюбцем. Читая стихи Басё, следует помнить одно: все они коротки, но в каждом из них поэт искал путь от сердца к сердцу.Перевод с японского В. Марковой, Н. Фельдман.

Басё Мацуо , Мацуо Басё

Древневосточная литература / Древние книги

Похожие книги

Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)

Ханс Фаллада (псевдоним Рудольфа Дитцена, 1893–1947) входит в когорту европейских классиков ХХ века. Его романы представляют собой точный диагноз состояния немецкого общества на разных исторических этапах.…1940-й год. Германские войска триумфально входят в Париж. Простые немцы ликуют в унисон с верхушкой Рейха, предвкушая скорый разгром Англии и установление германского мирового господства. В такой атмосфере бросить вызов режиму может или герой, или безумец. Или тот, кому нечего терять. Получив похоронку на единственного сына, столяр Отто Квангель объявляет нацизму войну. Вместе с женой Анной они пишут и распространяют открытки с призывами сопротивляться. Но соотечественники не прислушиваются к голосу правды – липкий страх парализует их волю и разлагает души.Историю Квангелей Фаллада не выдумал: открытки сохранились в архивах гестапо. Книга была написана по горячим следам, в 1947 году, и увидела свет уже после смерти автора. Несмотря на то, что текст подвергся существенной цензурной правке, роман имел оглушительный успех: он был переведен на множество языков, лег в основу четырех экранизаций и большого числа театральных постановок в разных странах. Более чем полвека спустя вышло второе издание романа – очищенное от конъюнктурной правки. «Один в Берлине» – новый перевод этой полной, восстановленной авторской версии.

Ханс Фаллада

Зарубежная классическая проза / Классическая проза ХX века