Не на фронте, не при выполнении ответственного задания, а здесь, в родном городе, рядом со знакомыми домами и при виде этих вот старшеклассников, Ромашкин вдруг впервые ощутил себя взрослым. Раньше он себе казался все тем же Васей, каким был в школе, дрался на ринге, гулял с Зиной, бегал в военкомат, ехал на фронт. И вот встреча с ребятами — пусть это были другие, совсем не его школьные товарищи, но то, что они прошли мимо, даже не взглянув на Ромашкина, как-то сразу отгородило его каким-то невидимым занавесом — и юность ушла с веселой стайкой ребят, а он остался здесь, уже взрослый, в яловых сапогах, с перевязанной головой, наградами на измятой в дороге гимнастерке и с какой-то внутренней тяжестью, называемой жизненным опытом.
Около своего дома Василий остановился, сердце громко колотилось в груди. Даже на самом опасном задании оно так не билось. Телеграммы о своем приезде он маме не послал, не писал ей и о третьем ранении. О том, что ему посчастливится получить отпуск, он и сам не знал неделю назад. Сейчас он побаивался, как бы у мамы разрыв сердца не произошел от его неожиданного появления.
— Вот что, Шурик, иди ты вперед. Второй этаж, квартира семь. Маму зовут Надежда Степановна. Скажи ей, что встретил меня в Москве. Ты уехал раньше, а я билет не достал. В общем, соври что-нибудь. Подготовь, а то у нее сердце остановится, если я так вот сразу войду.
Шурик ушел, а Ромашкин стоял у входа в подъезд, посматривал: может быть, пройдет кто-то знакомый.
Что там говорил Шурик, неизвестно, только вдруг сверху послышался крик:
— Вася! Васенька!
Ромашкин кинулся по лестнице вверх и столкнулся с матерью. Она не бежала — летела ему навстречу, не видя ни ступеней, ни переходов. Обхватив Василия дрожащими руками, прижимая его к груди, мать продолжала кричать на весь дом, как на пожаре:
— Вася! Васенька! Сыночек мой!
Из квартир, щелкая замками, выбегали жильцы. Поняв, что происходит, они стояли у своих дверей, молча разделяя неожиданную радость, свалившуюся на соседку.
— Мама, успокойся, — шептал Василий, целуя лицо матери, смешивая на нем ее и свои слезы. — Не плачь, мама. Я живой, вот он, цел и невредим.
— А что с головой? У тебя бинты… — опомнясь, спросила мать.
— Пустяк, царапина. Ну, идем домой, что же мы здесь стоим!
— Идем, идем! Ой, как ты неожиданно! Откуда ты? Почему не дал телеграммы?
Вспомнив о Шурике, который стоял на лестничной площадке и смотрел на них сверху, Василий объяснил:
— Этот паренек из Ленинграда, блокаду там перенес, отец его на фронте, мать умерла, пусть поживет у нас.
— Конечно. Идем, милый. А ты, Вася, надолго?
— На неделю, пять дней в дороге потерял, столько же надо считать обратно.
— Ой, как мало!
В квартире Василий обошел комнаты, кухню, ванную — все здесь было дорогое, близкое, теплое: кровать, на которой спал, стол, где делал уроки, учебники, будто вчера их сложил аккуратной стопкой, любимая чашка, из которой пил чай. Даже обмылки, когда пошел мыться в ванную, казались те самые, морковного цвета, «Красная Москва», такое мыло любил папа, а белое «Детское» — это мамино.
Василий размотал несвежие, испачканные в дороге бинты. Попытался отпарить и отодрать от раны насохшую корку с марлевой прокладкой, но стало очень больно.
— Мам, дай, пожалуйста, ножницы, — попросил он.
И когда мать просунула их в щель, осторожно обрезал бинты и слипшиеся от сукровицы волосы, оставил лишь заплату на ране. «Ничего, под фуражкой не видно будет». Бинт положил в карман брюк. «Выброшу где-нибудь, чтобы мать не терзалась, глядя на мою кровь».
Пока Ромашкин мылся, Надежда Степановна переоделась в знакомое Василию «праздничное» платье, в нем она ходила с отцом в гости. Сын помнил ее в этой одежде красивой, стройной, всегда счастливо улыбчивой. Мать даже не подозревала, какую боль причинила она Василию, надев это платье. Сразу бросилась в глаза разительная перемена — в мамином праздничном платье стояла другая женщина, поседевшая, в морщинах, с поблекшими от слез многострадальными глазами. У Василия засосало в груди и что-то стало подкрадываться через горло к глазам. Чтобы скрыть это, Ромашкин сказал:
— Шурик, теперь ты иди ныряй; мам, дай ему на смену мою рубашку и какие-нибудь брюки.
— Сейчас, сынок.
Шурка зашел в ванную. Когда мать подошла с одеждой, из-за двери мгновенно высунулась худая, с голубоватой кожей рука, взяла одежду — и тут же щелкнула внутри задвижка.
— Стесняется, — сказала мать.
— Мужчина! Через год в армию. Да куда ему, отощал, один скелет! Ты поддержи его, мама, он из хорошей семьи, к трудной жизни не приспособлен. Пропадет.
Василий сел к столу, на нем стоял чайный сервиз, который раньше вынимали из буфета только для гостей, салфетки с монограммой — тоже гостевые, мама еще в молодости купила их на толкучке. Знакомый эмалированный коричневый чайник стоял на подставке. Все было как в счастливые довоенные дни, даже стул папу ждал, казалось, отец вот-вот войдет в комнату и скажет свою обычную фразу: «Ну, сегодня бог послал нам кусочек сыра?»