Куржаков расстегнул нагрудный карман Ромашкина, чтобы взять документы, и уловил слабое веяние живого тепла. Ротный поискал пульс, не нашел и приложил ухо к груди лейтенанта.
— Куда же вы его волокете? — гневно спросил Куржаков оторопевших красноармейцев. — Живой ваш командир! Несите в санчасть. Эх вы, братья-славяне!
— Так задубел он весь, — виновато сказал Оплеткин.
— Ты сам задубел, в могилу живого тянешь! Несите бегом, может, и выживет.
* * *
Ромашкин открыл глаза и увидел пожилую женщину в белой косынке.
— Ну вот мы и очнулись, — сказала она.
Василий удивился — откуда женщина его знает? Кажется, это он? когда-то назвала его верблюжонком. Но как она сюда попала? А вернее, как он попал к ней? Василий спросил:
— Это вы плакали в военкомате? Она кивнула.
— Я, милый, я. Все бабы плачут в военкомате: кто живого провожает, кто похоронную получил.
— Нет, я про двадцать второе июня.
— Правильно, — согласилась женщина, — и в тот день я плакала.
Ромашкин понял — она соглашается потому, что он больной, нет, не больной, а раненый. Он вспомнил: однажды болел отец, и мама всему, что бы он ни говорил, поддакивала, со всем соглашалась. Тяжелобольным не возражают, им нельзя волноваться. Значит, я тяжелый.
— Он еще бредит, — сказал грубый голос рядом. Василий посмотрел — на кровати сидел человек в нижнем белье.
— Нет, не бредит, — удивился тот, — на меня смотрит.
— Где я? — спросил Ромашкин женщину.
— В госпитале, милый, в госпитале.
— А в какой городе?
— В поселке Индюшкино.
Ромашкин улыбнулся.
— Смешное название.
— Смешное, милый. Ты больше не говори. Нельзя тебе.
— А почему? Куда я ранен? — И вдруг вспомнил, как огненная оса впилась в грудь. Она тут же заворочалась, стала жалить внутри. Ромашкина забил сухой, разрывающий грудь кашель. — Осу выньте, осу! — застонал он.
— Опять завел про осу, — сказал сосед нянечке. — Опять он поплыл, Мария Никифоровна.
— Это ничего, — ответила нянечка, поправляя подушку. — Уж коли в себя приходил, значит, на поправку идет.
Ромашкин лежал в полевом госпитале километрах в двадцати от передовой. Здесь были самые разные раненые такие, кого не было смысла увозить в тыл — ранения легкие, несколько недель — и человек пойдет в строй; и такие, кого сразу нельзя эвакуировать, они назывались нетранспортабельными. Их выводили из тяжелого состояния и уж потом отправляли дальше. Ромашкин был «тяжелым» не по ранению, а из-за простуды и большой потери крови.
Вскоре ему стало лучше. Теперь он уже не проваливался в темную мягкую пропасть, все время был в сознании. Только мучил раздирающий все в груди кашель. От этого кашля и сотрясения рана горела и кровоточила.
Пожилой военврач со шпалой на петлице, видневшейся из-под белого халата, весело говорил:
— Просто удивительно!.. В мирное время человек с таким букетом — сквозное ранение в грудь плюс крупозное воспаление легких — поправлялся, как минимум, месяц. А теперь неделя — и уже молодец.
— Еще через неделю и на танцы пойдет, — улыбаясь, сказала Мария Никифоровна, нянечка офицерской палаты.
Когда военврач ушел, раненые занялись разговорами. Василий знал только тех, кто лежал поблизости. Слева — капитан Городецкий, командир батареи, крепкий, рослый. У него и голос артиллерийский — громкий, зычный. Справа — чистенький, красивый батальонный комиссар Линтварев, тщательно выбритый, чернобровый, с волнистой темной шевелюрой. Ромашкину было приятно, что такой красивый, серьезный и, видно, очень умный комиссар лежит рядом. Комиссар нравился и своей учтивостью. Он всем говорил «вы», «извините», «пожалуйста», «благодарю вас».
Капитан Городецкий был груб, оглушал Ромашкина своим пушечным голосом, любил шутить, но шутки его не вызывали смеха. Когда Ромашкина сотрясал кашель, комбат вроде бы ворчал:
— Ты это брось, не прикидывайся, все равно на передовую отправят. — И бережно приподнимал Василия вместе с подушкой, помогая преодолеть приступ. — Кашляй не кашляй, загремишь в полк, только ветер позади завиваться будет.
Рядом с артиллеристом лежал приземистый, широкоплечий танкист, старший лейтенант Демин. Белобрысый, белобровый, даже зимой с розовым, будто обгоревшим на солнце, лицом, Демин был неразговорчив, целыми днями читал газеты и книги.
Других обитателей палаты Василий пока не знал. Некоторые из них, мотая свои тела на костылях, проходили мимо, но никто с Ромашкиным не разговаривал.
Госпиталь размещался в здании школы, командирская палата была большой, в ней поместилось пятнадцать кроватей. Дверь из палаты выходила в зал. Там, как в казарме, длинными рядами стояли койки, на них лежали красноармейцы в исподних пожелтевших рубашках.
В командирской палате пахло лекарствами, засыхающей кровью, из общего зала тянуло таким же запахом, но еще более густым, с ощутимой примесью гниющих ран и стираных портянок.