— Все это так, — задумчиво молвила Таня. — Но как вспомню его первую жену, так сердце переворачивается. Он ей тоже в любви клялся. А меня увидел — забыл. Значит, и со мной будет жить до первой встречной?
— Ну, это ты напрасно! — остановил ее Василий. — Есть недостатки у Линтварева, но чтобы за бабами волочился, такого я никогда не замечал. В этом отношении он строгий.
— А я?
— Что ты?
— За мной увивался.
— Полюбил, значит, всерьез, по-настоящему. Ты этого не допускаешь?
— Вроде любит. Жить вместе упрашивает. Но мне ту, другую, женщину жалко. И значит, соседка моя, склочница, права — мы у них на фронте мужей поотбивали? А я разве отбивала? Сам он навязался на мою голову.
— Ты мне рассказывала раньше — тоже его полюбила, он раненый был, культурный, обходительный, помнишь?
— Сперва любила. А потом возненавидела, когда узнала, что обманул. Ну, сказал бы он, что женат, ничего с собой поделать не может, ведь все по-другому сложилось бы. А он скрыл.
— У первой жены дети есть?
— Нет.
— Вот видишь, и это надо учитывать. Вообще многое переменилось. Теперь ты все знаешь, у вас пацан, Линтварев любит тебя и ребенка. Старая семья не склеится. Как видишь, все к тебе сошлось. От тебя зависит — быть вам счастливыми или нет.
— Почему ты его сторону держишь? — вдруг раздраженно спросила Таня. — Он тебя в штрафную роту упек, а ты его защищаешь!
— Совет просила, вот я и советую. Объективно, без своих обид. Да и Линтварев теперь не тот, он во многом изменился. Жизнь его пошкрябала, канцелярскую спесь в окопах пообдуло. Это тоже учти.
— Учту, — вздохнув, сказала Таня.
Они еще поговорили. Василий все смотрел на мальчика и поражался его сходству с отцом. Таня пригласила в гости к себе. Обещала еще прийти к Ромашкину, она жила недалеко. Он проводил ее до трамвайной остановки, поднял коляску на площадку вагона и, спрыгнув на ходу, помахал вслед дребезжащему трамваю. Вокруг сновали веселые, говорливые люди, девушки в цветистых платьях, смеялись школьники, перебегая улицу. Как это бывало уже не раз, Василий очень остро ощутил сладость простой мирной жизни: улица, ходят люди, мчатся автомобили и трамваи, казалось бы, ничего особенного, обычная будничная суета, но как она прекрасна! Как приятно видеть все это, ходить в полный рост среди людей, не опасаясь ни пуль, ни снарядов. Какое, оказывается, простое и непритязательное человеческое счастье.
Ночью полк разбудили дневальные. Именно разбудили, а не подняли по тревоге. Спокойно, негромко скомандовали:
— Подъем! Вставайте, товарищи. Будет генеральная репетиция.
Ночные подъемы прежде всегда происходили по взвинчивающему, будоражащему призыву: «В ружье!» Сегодня не надо было спешить, но срабатывала годами выработанная привычка: одевались быстро, бежали к умывальникам. Через несколько минут все были готовы. Собрались во дворе, а времени до построения осталось еще много. Закурили. Посмеиваясь, Кузьма сказал:
— Так вот и дома ночью толкнет жинка в бок, а ты первым делом в сапоги вскочишь!
Москва спала. Тихая, умиротворенная. Лампочки светились, убегая вдаль, вдоль тротуаров. «Как трассирующие пулеметные очереди, — подумал, глядя на них, Василий. — А круглые пятна света на дороге похожи на воронки, только белые… Так и буду, наверное, всю жизнь войну вспоминать».
Хотел Василий прогнать навязчивые фронтовые сравнения, но куда от них денешься, уж так устроен человек — все видит через свое прошлое, пережитое. Глядел Ромашкин на красивые высокие дома, широкие подметенные улицы, а вспоминались те, по которым шел на парад в сорок первом: скорбные улочки, холод, мрак, окна, заклеенные белыми бумажными крестами, дробный стук промерзших подметок по мостовой.
Вдали над входом в метро засияла большая красная буква «М». И тут же встала перед глазами Василия другая «М» — синяя, и вспомнились слова Карапетяна: «Это для маскировки, чтобы немецкие летчики не видели. До войны эти буквы были красные». И вот она, эта алая, сияющая буква «М».
Генеральная репетиция парада проводилась на Центральном аэродроме, что на Ленинградском шоссе. Асфальтированное поле размечено белыми линиями с точным соблюдением размеров Красной площади. Красными флажками на деревянных стойках были обозначены Мавзолей, ГУМ, Исторический музей, собор Василия Блаженного.
Войска, генералы перед строем, командующий и принимающий парад освещены ярким белым светом прожекторов. Под прямым ударом их лучей вспыхивали белым огнем ордена, медали, никелированные ножны генеральских шашек.
Когда рассвело, принялись за дело фотографы и кинооператоры, они сновали между рядами, выбирали особенно колоритных фронтовиков, благо было из кого выбирать, каждый сиял целым «иконостасом» наград.
Вдруг Ромашкину показалось знакомым лицо одного невысокого журналиста. Он был в очках с толстой роговой оправой. «Где я его видел? — припоминал Василий. — На кого-то похож? Такого очкарика вроде бы не встречал. Да и всего-то в жизни знал одного журналиста — Птицына. Того, что с нами ходил на задание и был ранен. Но тот был без очков и, наверное, умер… И все же…»
— Товарищ, вы не Птицын?