Читаем Взлетная полоса полностью

А тогда он не стал дожидаться погони. Взобрался по высохшему руслу ручья по круче наверх и, почти не веря, увидел, что здесь нет сплошной обороны, колючей проволоки и окопов. И решил идти, пока хватит сил, прочь, подальше от этой треклятой береговой линии.

Он брел медленно, но не останавливался, хотя больше всего хотелось лечь и уснуть. Ночь за его спиной вспыхивала прожекторными лучами, щупавшими Сиваш…

К утру он забрел в голый по-предзимнему яблоневый сад, теснившийся к заброшенной хатке-мазанке. Здесь когда-то жили, но все население уже было изгнано с линии укреплений в глубину Крыма. Остановившись, он снял с себя заскорузлый от соли и крови комбинезон, оставшись в обычной армейской гимнастерке, только без «белых» погонов, бросил его в колодец вместе с кожаным шлемом с авиаочками. Если попадется, то сразу не поймут, что он пилот — красвоенлетов расстреливали на месте.

Поднял с травы сочное холодное яблоко, хотел укусить, но вскрикнул от боли: губы покрылись коркой.

Он уходил на юг, в горы, ночами, днем отлеживался. Маячили на просторе конные разъезды, над дорогами, забитыми военными фурами, пеленой поднималась белесая пыль, где-то орали паровозы.

Одна боль уходила — другая возникала: подсохли губы, перестала болеть голова — начало опухать и раздуваться сильно ушибленное колено. На четвертые сутки он углубился в предгорья, стоявшие в редких, желто-багровых, облетающих лесах. В хрустких зарослях еще рдели подсохшие ягоды кизила, желтел поздний подмороженный абрикос-дичок, осыпались с голых веток твердые и горьковатые яблоки. Он ел их, кривясь от оскомины, но голод не проходил.

Он свернул в сквозную глубину леса и начал забираться по склону на запах дыма и варева. Глядел из-за редкой поросли на горную поляну. Там горел костерок. Над ним на рогульках висел закопченный котелок. В котелке, склонясь, размешивал варево какой-то человек. Из-под драной соломенной шляпы торчали космы всклокоченных волос, в бороденке запутались репьи, загорелое до черноты лицо было узким и длинным, как у лошади. Одет он был легко, не по сезону, в парусиновые лохмотья — останки брюк и длинного пиджака, на ногах самодельные чуни-постолы из сыромятной кожи. Услышав хруст ветки в зарослях, чутко, по-звериному, обернулся, уставился; глаза закрывали круглые стекляшки очков, обмотанные по дужкам ниткой, одно стекло было расколото. Человек смотрел долго, словно раздумывал. Потом выпрямился и поднял руки вверх.

— Выходите, сударь! Я сдаюсь! — высоким и тонким голоском сказал он. — Но учтите, я совершенно нейтрален! И у меня ничего нет! Кроме… этого…

Только тут Щепкин заметил чуть в стороне скелетик шалаша и полированный ящик этюдника. Человек снял очки, остро и умно, без испуга, Щепкина ощупали его молодые глаза необычного густо-синего, почти лазоревого цвета. Он опустил руки и усмехнулся:

— Откуда вас черт принес, странничек?

Так Щепкин встретил свое спасение.

Это был застрявший в Крыму московский художник Степан Мордвинов.

Но тогда Щепкин еще не знал, кто перед ним, он знал одно: в котелке бурлит какая-то горячая бурда, а он смертельно, нечеловечески — до стыдной дрожи во всем теле, до тоскливого воя — хочет есть…

6

Маняша проснулась от солнца и, еще не раскрывая век, знала: случилось что-то хорошее. Щепкин грел ее твердым плечом, руки раскинул широко, зарылся лицом в подушку, на затылке курчавились мягкие рыжие волосики. Когда он был вот так, рядом, ей ничего больше не хотелось, только бы всегда так.

Вчера вечером они ввалились вместе с Нил Семенычем грязные, в копоти, лица багровые, обожженные морской солью и ветром. Затеяли мыть друг другу головы, она поставила выварку с водой на печку.

— Летал? — спросила она у Щепкина, дрогнув губами.

— Чуток… — усмехнулся он, стягивая пропотевшую тельняшку.

— Далеко?

— Да тут… рядом…

Она поняла — не скажет. Никогда про полеты не говорит, но все равно, пройдет время, кто-нибудь, забывшись, ляпнет лишнее, узнает. А пока — черт с ними, пусть секретничают! Носилась по комнате, ликуя, крошила винегрет, накрывала на стол.

И когда они уже жадно ели, подсунула Щепкину конверт с казенными печатями:

— Тебе письмо, Даня! Из самой Москвы, да?

Щепкин распечатал конверт, пробежал глазами, щека дернулась, сощурился угрюмо.

— Что там еще? — спросил Глазунов, почуяв неладное.

— Потом! — Щепкин сунул письмо под скатерку, неестественно громко засмеялся:

— Нет, ты понимаешь, Семеныч, мы дома!

Глазунов зыркнул из-под мохнатых бровей — понял, что при Маняше спрашивать не надо. Даня веселился искренне, завел патефон, шлепнул на него пластинку с фокстротиком, ухватил Маняшу, пошел кружить…

Угомонились поздно. Нил Семеныча оставили ночевать, постелили на матраце под окном. Сейчас он храпел там, рычал со всхлипами, будто престарелый лев из зверинца. Маняша спустила босые ноги с кровати, выглянула из-за ширмы. Глазунов натянул на себя лоскутное одеяло, только загорелая лысина в опушке из седых волосиков маячила.

Перейти на страницу:

Похожие книги