Страшное зрелище и сейчас было перед ним. В ушах Стенли непрерывно и все быстрее, повторяясь и повторяясь, окунаясь в плотное марево тумана, звучали слова офицеров в парадной форме, наклонявшихся в нему: «Примите мое сочувствие. Если могу чем-то помочь… чем-то помочь… чем-то помочь…» Они не испытывали уверенности в том, что он их слышит, хотя Стенли, собрав все свои силы, запоминал каждого, имена и зачем-то номера участков, запоминал, чтобы тут же забыть. Потому что вакуум, который всего два дня назад заполняла собой Рита, начал заполняться снова, и он испытывал безудержную ненависть, почти неуправляемую и так необходимую, чтобы как-то разрядиться.
И в час дня не редел поток людей. Полицейские приезжали из Манхэттена, Куинса, Бруклина, Стейтен-Айленда, Бронкса, Нью-Джерси, Вестчестера и Лонг-Айленда. Они смешались, слились в одно целое с обитателями Нижнего Ист-Сайда всех национальностей и цветов кожи. Для тех, кто тут жил, кто привык к каждодневным тяготам, к борьбе и нищете, к тараканам и дешевому пиву, к искусственным цветам и грязным улицам, к мелким кражам и вечно плачущим детям, Рита Меленжик и Стенли Мудроу казались парой, пребывавшей в заоблачных высях, на черном от горя троне. А с несчастьем коронованных особ свыкнуться особенно трудно. Рита Меленжик, одинокая женщина, дожившая до седых волос, встречает большого, угрюмого полицейского по имени Стенли Мудроу, и тот переезжает к ней жить. Это и есть любовь, сказка рабочих кварталов. Но она же не могла умереть до свадьбы, ни за что на свете. Ведь у братьев Гримм не найти такого глупого конца для сказки.
Народу оказалось столько, что полиции пришлось перекрыть Одиннадцатую улицу на отрезке между Первой авеню и авеню А. Для жителей Нижнего Ист-Сайда похороны превратились в демонстрацию.
В редакции трех газет позвонили анонимы и заявили о победе «Американской красной армии», и страх, который испытывали люди, уже перерастал в гнев. Первыми это почувствовали репортеры, и, хотя в основном они писали о том, как возмущены случившимся в городе разные знаменитости и богатые, ветераны криминальной хроники приехали в бюро Пуласки, и, несмотря на то что давно привыкли к чужому горю — ну, что им за дело до скорбящих в этом нью-йоркском захолустье, — вопреки профессиональному цинизму они ощутили и передали настроение многоязыкой толпы.
Толпа говорила по-польски, по-испански, по-украински, по-итальянски, по-гречески, на идише и иврите, по-румынски, по-венгерски, и все об одном и том же: этой трагедии не должно было быть. И когда журналисты наконец протиснулись к центру этого тихого людского потока, к, Стенли Мудроу, которого знали прежде по многим громким делам и которого любили цитировать, от одного его взгляда вопросы застревали у них в горле, и, как и все остальные, они наклонялись к нему поближе, чтобы произнести вполголоса те же слова: «Сожалею, сожалею. Если могу помочь… Сожалею».
Это длилось два дня: море людей у гроба Риты Меленжик и неподвижно сидевший Стенли Мудроу. Он ничего не ел, как ничего не ела Рита, он молчал, как молчала Рита, и почти не вставал со своего места до того момента, когда Риту надо было перенести на другую сторону улицы, в церковь Скорбящей Девы Марии, где отец Ярославски отслужил заупокойную мессу. Он говорил долго, но Мудроу — капитан Эпштейн усадил его в первом ряду — слышал только: «Сожалею. Сожалею. Сожалею».
Затем, на кладбище, люди — их было не меньше сотни, собравшихся у черной дыры в земле, — смотрели на Мудроу, очевидно ожидая какого-то знака. А когда гроб опустили и на его лице появилась улыбка, все буквально оцепенели, решив, что полицейский совсем плох. Он выбросил свой пистолет.
Стенли Мудроу не удивился этому звонку, хотя и не ожидал его сразу после похорон. Конечно, эта был капитан Эпштейн.
— Стенли, надеюсь, ты понимаешь, что это не моя инициатива, но завтра утром ты должен быть у меня.
— Насчет инициативы попробую угадать, — спокойно ответил Мудроу. — Инспектор Флинн и ФБР.
— Ты что, — удивленно спросил Эпштейн, — ясновидец? Они сидели на мне два дня, и я больше не могу говорить им «нет».
— Не волнуйся, капитан. Им просто нужно опросить всех подряд, чтобы разъяснить прессе, что они сделали все, что могли.
— Послушай, Стенли, — спросил Эпштейн тихо, — как ты себя чувствуешь? Ты знаешь, если тебе тяжко, я все-таки отложу свой визит. В конце концов наплевать, что они там скажут.
— Не надо, все в порядке. Завтра в котором часу?
— В половине десятого. Кстати, если это тебя утешит, будет только мисс Хиггинс.
— Да? Уж не знаю, что делать по этому поводу: то ли обидеться, то ли выпить на радостях. До завтра. И не волнуйся ты так. А то опять у тебя язва разыграется.