Метрах в трехстах от афишной тумбы, где довелось им неожиданно встретиться, в свое время в честь приезда в город царя-освободителя Александра Второго была воздвигнута арка, помпезное сооружение, считавшееся в последние годы помехой растущему городскому транспорту и пригодившееся вдруг новым властям в роли, о которой не помышляли устроители. Три человека — двое мужчин и женщина, — неподвижно вытянувшись, висели в пролете арки, а чуть поодаль, стараясь не смотреть на повешенных, топтался полицай в немецком мундире и цивильных брюках, заправленных в хромовые, спущенные гармошкой сапоги. За плечом у полицая болталась русская трехлинейная винтовка с длинным штыком.
— Кто они? — спросил Шумов.
— Посредине Устименко, как старший, а по бокам докторша одна да слесарь с паровозного депо.
Нет, с Устименко они не дружили, но он знал его по комсомолу и всю дорогу сюда старался припомнить поподробнее скуластое характерное лицо, чтобы не ошибиться при встрече, и вот, вышло, зря старался…
— За что их?
— А то не понял?… Нашли кого в подпольщиках оставлять! Он же, Устименко, секретарь райкома был. Его тут каждая собака знала. А они его в городе оставили. Эх, Расея безмозглая! Считай, со времен Желябова в подполье живем, а всё по простоте, что хуже воровства… Ничему научиться не можем.
О России и ее обидных неумениях выпутаться из исторических невзгод Пряхин любил поговорить и в прежние времена зло и беспощадно. И сейчас он отдался этому чувству обиды и не обратил внимания на изменившееся лицо Шумова, который думал, а вернее, заставлял себя думать, чтобы выдержать и этот новый удар: «Что ж, если бы мы не встретились и не пошли этой улицей, я мог узнать об этом позже, может быть, слишком поздно…»
Будка, в которой сапожничал Максим, ничем не отличалась от других подобных фанерных сооружений. Стены ее внутри были обклеены традиционными, вырезанными из журналов картинками. Вырезки были из немецких журналов, в основном тирольские пейзажи — зеленые горы и миловидные девушки в нарядных костюмах, скромно и приветливо улыбающиеся своим далеким женихам и братьям, воинам великой Германии.
— Ну, скидай обувку, — предложил Максим.
И он быстро и ловко прибил мелкими деревянными гвоздями набойку, подровнял край острым ножом с ручкой, обмотанной широкой изоляционной лентой, и, полюбовавшись на дело своих рук, протянул сапог Шумову:
— Прошу. Как с фабрики «Скороход».
— Спасибо.
Шумов обмотал ногу бумазейной портянкой, натянул сапог и достал из кармана желтую немецкую марку. Пряхин взял, усмехнувшись:
— От каждого — по способностям, каждому — по труду?… Ну что, ко мне двинемся?
Другого выхода у Шумова в тот момент не было.
Миновав афишную тумбу, машина с режиссером проехала и мимо отреставрированной недавно арки, которая охранялась теперь как памятник архитектуры прошлого. Музей находился через пару кварталов от арки. Располагался он в глубине тенистого двора, отделенного от улицы чугунной оградой, а вдоль этой ограды прохаживался автор сценария. Прохаживался он подчеркнуто неторопливой походкой, а на самом деле чувствовал себя неловко и даже нервничал, потому что предполагал, что сотрудники наблюдают за ним из больших музейных окон.
С некоторых пор положение автора в музее стало двойственным. С одной стороны, он, несомненно, вознесся в глазах сослуживцев, принимая участие в постановке настоящего кинофильма, но с другой — оставался все таким же рядовым научным сотрудником, подчиненным людям, чьи способности втайне оценивал значительно ниже своих. Подозревал он и недобрую зависть, подогреваемую преувеличенными представлениями о кинематографических гонорарах, хотя фактически получил до сих пор не так уж много, притом частями, авансами, которые быстро растаяли во время неизбежных поездок на студию и в общении с теми, кто работал над будущей картиной. Однако слухов о своем преуспеянии автор не опровергал; он был тщеславен, скромным положением в музее тяготился и верил, что картина изменит его жизнь.
О переменах в жизни он мечтал давно. Хотя автор и считался человеком молодым и все называли его просто Саша, он хорошо знал, что большинство великих людей в его возрасте уже совершили все или почти все, отпущенное им историей. В действительности Саша был не столько молодым, сколько моложавым. Обладая фигурой несформировавшегося подростка, он, хотя и не был высок, по природной сухости и узкоплечести выглядел длинным, с длинными руками. Им Саша никак не мог найти места, я они постоянно находились в движении, отнюдь не придавая ему желательной солидности, ради которой он отрастил даже мужественную скандинавскую бородку. Но и бородка в глазах некоторых только молодила его, а было ему уже под сорок, и время возможных перемен быстро уходило. Поэтому и возлагал он такие надежды на кино.