Немолодой сухощавый матрос с аккуратными усами; взгляд прямой, с затаенной горечью. На бескозырке теснятся цифры и литеры: «1-й Балт. фл. экипаж», на плечах погончики с пестрой окантовкой вольноопределяющегося, по-флотски — охотника…
Когда началась первая мировая, Людевиг в свои тридцать семь призыву не подлежал. Тем не менее он оставил весьма обеспеченную столичную жизнь — лакей, собака-водолаз, яхта, теплое место в страховой конторе — и отправился на фронт добровольцем. Этот решительный поступок он совершил не в ура-патриотическом угаре и не в юношеском порыве к подвигам. Людевиг много читал Толстого, видимо, сочувствовал его идеям и, повинуясь голосу совести, отправился в самое пекло народной беды — на фронт. Сначала он попал рядовым в пехотный полк, но ему, завзятому паруснику, хотелось в родную стихию — на море, на флот. Он знал, что врачи в плавсостав его не пропустят: подводило зрение, он путал коричневый и зеленый цвета. И вот тут, быть может, впервые за свою безупречную жизнь страхового чиновника Людевиг словчил — выучил наизусть цветовые таблицы и… был признан годным к службе на флоте. Так на крейсере «Пересвет» оказался весьма своеобразный матрос-охотник, который возложил на себя — опять-таки добровольно — обязанности негласного корабельного летописца, точнейшего хронографа последнего похода «Пересвета».
Ольга Николаевна выложила на отцовский стол длинную голубую папку с замшевыми уголочками, подбитыми латунными шляпками. На пожелтевшей этикетке рукою Людевига было выведено: «Гибель „Пересвета“». Сердце у меня запрыгало. Передо мной лежал не просто дневник очевидца загадочного взрыва корабля, но и активнейшего члена следственной комиссии по делу «Пересвета». Я почувствовал себя марафонцем, завидевшим финишную черту. Да что марафонцем!.. Тут разом встали перед глазами библиотеки, архивы, квартиры, все люди, с которыми свел меня розыск…
Поверх этикеток синела размашистая карандашная буква «О». Надо было понимать: «Ольга», дочери… Именно ей завещал Людевиг эту папку — хранилище его совестливой памяти, увы, не тронувшей в бурные тридцатые годы ни издателей, ни историков. Почти полстолетия молчал голос человека, знавшего, как никто, обстоятельства гибели «Пересвета».
Машинописная рукопись не магнитная лента, но я вдруг явственно услышал глуховатый, чуть торопкий питерский говорок: