У него было давнишнее, с детства еще, увлечение такой игрой: он пытался поставить себя на место другого человека и угадать, что тот чувствует, о чем думает. Удавалось это, разумеется, далеко не всегда, но все-таки он делал заметные успехи. В техникуме частенько поражал, а то и пугал ребят и девчонок своей «сверхъестественной» проницательностью. Он с важным видом утверждал, что иногда отчетливо улавливает телепатические сигналы собеседника — телепатемы. «Правда, — говорил он, — бывает это не часто и очень утомляет меня, но факт есть факт: я иногда читаю чужие мысли. Мне и самому порой неприятно это и страшновато, но ничего не могу поделать — таким уж я уродился».
Многие верили, горячо убеждали Юрку сходить к ученым, рассказать про свои необыкновенные способности. Он озабоченно кивал. Да-да, говорил, надо бы пойти, да все недосуг, и неудобно как-то, неловко — ишь, скажут, выскочил, ясновидец какой лженаучный!
В душе Шугин веселился — ему нравилось водить за нос простаков, казаться таинственным и загадочным человеком. Но потом он стал замечать, что девчонки сторонятся его, да и многие ребята тоже — кому охота, чтоб твои мысли читали! И Шугин понял — пора такие шутки кончать, люди не любят, когда посторонние лезут им непрошено в душу. Это был ему урок.
И теперь, вспомнив старую игру, наблюдая за товарищами, он держал свои выводы при себе.
Все-таки это была отличная игра. Она позволяла взглянуть на мир другими глазами, с другой, непривычной точки зрения. И порой помогала замечать интересные вещи.
Чем озабочен Сомов, Шугин понял еще после того тяжелого разговора в прорабке. Ясно было, что семейная жизнь Ивана не удалась. Он видел его жену и поразился странному несоответствию этих людей.
Кудрявцев пребывал в восторженном состоянии и душевном покое. Шугину завидно было глядеть на него — ходит человек как лунатик, гладит желтые стволы сосен, нюхает землянику и улыбается, счастливый. И ничего ему не надо, только бы длилась подольше эта жизнь.
А вот что происходило с Ленинградским, Шугин понимал плохо. Томился он чем-то, но чем? Ходил, будто искал что-то. А что?
Как ни странно, сложнее всего было понять Фому Костюка. Странно потому, что на первый взгляд он казался самым понятным из всех. «Добытчик», — с ухмылкой говорил о нем Ленинградский. И постороннему человеку могло показаться, что так оно и есть. Но Шугин-то не был посторонним и знал, что Петька не прав, да и не верил он, будто тот всерьез думает так о Костюке.
Фома Костюк, человек с лицом желтым, как у японца, от долголетней работы с аммонитом... Он развил бешеную деятельность в эти три дня.
Первым делом тщательно и любовно переложил старую, полуразвалившуюся коптильню. Выстрогал новенькие вешала, вместо гвоздей приладил на них аккуратные ряды березовых колышков. Рыба рядками насаживалась головами на эти колышки, и ржавчина не трогала ее.
Шугин не переставал удивляться разнообразию знаний и умений Фомы. От него он узнал, что для копчения рыбы или мяса самые лучшие дрова — ольховые, а для солки бочка должна быть из липовых клепок, а рябина незаменима для рукояток молотков или кувалд — при любом ударе не отобьешь ладони, рябиновая рукоятка спружинит. И еще, и еще — бесконечное количество неведомых прежде Шугину чисто практических вещей.
А чего только не умел Фома! Нашел где-то рассохшуюся старую бочку, обтесал каждую клепку стамеской, укоротил, набил новые обручи, и получился бочонок — загляденье! Приготовил особого состава рассол — тузлук (оказалось, чтоб засол был хороший, надо проверить тузлук очищенной картофелиной — если плавает у самой поверхности, значит, все в порядке), засолил пойманных Петькой судачков, и уже через два дня бригада лакомилась удивительно нежной и вкусной рыбой. А от копченых угрей за уши было не оттянуть. Шугин понимал, что Фома делает все это, трудится как муравей просто потому, что не умеет сидеть сложа руки, не может — и все тут, тоскует от безделья.
Понимали это и остальные. И Петька тоже. Видели — не для себя человек старается, для всех.
Но Ленинградский не мог отказать себе в удовольствии подразнить Фому — добродушного человека. Тот только отмахивался, как от назойливой мухи, ворчал что-то себе под нос и продолжал свои хозяйственные хлопоты.
Фома Костюк сидел в тени здоровенного обросшего зеленовато-рыжим курчавым лишайником валуна и глядел на залив. Вода в шхерах была чуть взряблена пологими шелковыми складочками от недавно прошедшей рыбацкой лодчонки. Там и сям разбросана была островная мелочь. Небо выцвело от зноя.
Медово пахло разогретым вереском, чуть тянуло дымком из поселка карелов — там коптили рыбу.
Рядом с Фомой смолил неизменную свою самокрутку дед Милашин и тоже молчал. Они вообще могли молчать вдвоем часами, и было им не скучно это занятие.
Поскрипывали противными своими голосами чайки внизу, у воды, шебуршилась какая-то птаха в кроне сосны, над головой.
Фома сидел, прислонясь спиной к теплому, шершавому валуну, и было ему хорошо. И спокойно. У ног стояла электрическая взрывная машинка. Дед Милашин затянулся и надсадно закашлялся.