— Э-э, брат, как тут, в этой богадельне, себя чувствовать! Отдыхай, говорят, Милашин. Отремонтировали тебя, теперь отдыхай. Порошочки-витаминчики, укольчики, клистирчики. Тьфу! Гори они синим пламенем, глаза б мои не глядели! Поверишь, увижу белый халат, у меня сразу желание такое — как мышу, в нору спрятаться и сидеть там.
Тимофей Михалыч усмехнулся и вновь зарокотал:
— Ты, Юрок, не бойся, я ж знаю, чего думаешь. Мол, сейчас старый хрен Милашин по-новой станет канючить насчет того, чтоб побурить. Точно?
— Угадали, — засмеялся Шугин. — Только все равно не дам.
— А и не надо. Я ж и сам понимаю — неможно мне еще. Я о другом. Вот у вас тут такой душевный есть мужичок, сверла точит, со мной еще разговаривал вчера...
— Фома его зовут. Фома Костюк. И не сверла, а буры.
— Во-во, буры, это ты точно сказал, умница. И до чего ж ребята умные пошли, ну прямо академики!
Тут уж Шугин не выдержал и расхохотался:
— Ну дипломат! Ну заливается! Соловей! Чего надо-то, Тимофей Михалыч? Вы мне без комплиментов, Я ведь не девица.
— Ну, такой мужик — и чтоб девица! — льстиво рокотнул Милашин.
Петька Ленинградский стоял рядом, выключив свою визжащую машинку.
— Ну даешь, дед! — восхитился он. — Ты часом не сват?
Но Тимофей Михалыч Милашин на шутку не отозвался. Он строго поглядел на Петьку и сказал:
— А с тобой, балабон, я еще потолкую, чтоб знал, как со старшими разговаривать.
Петька усмехнулся и, рывком натянув на лицо маску, врубил перфоратор, завизжал буром. Но для Тимофея Михалыча звуковых барьеров не существовало. Почти не напрягаясь, он пробасил:
— Слышь, Юрик, дозволь мне твоему Фоме подмогнуть, а? Эти самые сверла-буры затачивать. Я ж это дело во как знаю! Дозволь, а? Сдохну я тут с ихним отдыхом, будь он неладен.
— Млеют? — Шугин показал глазами на руки Милашина.
— Точно! — Милашин улыбнулся, показал железные зубы.
Шугин впервые видел, как он улыбается нормальной, не вымученной улыбкой.
— Сам сковал?
— Что? — не понял Милашин.
— Да зубы.
— Зубы-то? Точно! Сам. И голос тоже.
— А блоху?
— Какую еще блоху?
— Блоху подковать можете?
— Иди ты к лешему, мил человек. На кой ляд блоху-то? Это ей во вред. Услышат — топочет, и прихлопнут. Так дозволяешь?
— Дозволяю. Если Фома не против.
— Фома-то против не будет. Фома — он, сразу видать, человек с понятием, — отозвался Милашин и заторопился лечить тоскующие свои руки.
Шугин и Петька долго глядели ему вслед. Потом Петька сказал:
— Да-а, мужик! Ему б рыбу удить да козла забивать, а он... Таких нынче больше и не делают, такие, как мамонты, вымирают — этот, может, последний остался.
Шугин засмеялся, но Петька не ответил, оставался серьезным.
— Да, вымирают, как мамонты, — повторил он с торжественной печалью.
Иван мысленно сравнивал Светлану и Тому и просто корчился от невозможности повернуть время вспять. Ну что бы приехать ему на этот остров всего год назад! Светлана уже работала здесь. Где были его глаза, где были его глаза в тот злосчастный Новый год!
И ведь вот что странно: теперь, когда он так счастлив, что даже в этой чертовой норе не перестает ощущать себя счастливым, он чувствует себя виновным перед Тамарой. Несмотря на то, что во всем, во всем виновата только она одна... Формально... А может быть, он сам, Иван?
— Сколько? — теперь спрашивал Женька Кудрявцев.
— Пять. Только что глядел, — ответил Шугин.
— Вот что, Юра, ты действительно повнимательней следи за временем. Петька дело говорит. Как только останется три минуты, все прижимайтесь как можно ближе ко мне. Здесь безопаснее. Раньше не надо, а за три минуты — в самый раз. — Женька напрягал голос изо всех сил, и все равно его было едва слышно.
— Хорошо, Женя, — ласково ответил Шугин, — так и сделаем.
А Иван и не слышал всего этого.
«Ну почему, дьявол все побери, так получается в жизни! — яростно шептал он про себя. — Если одному человеку хорошо — другому плохо. Если один счастлив — другой нет! Почему все так по-дурацки устроено?»
Глава девятая
СНОВА ИВАН СОМОВ И ОТЧАСТИ ПЕТР ЛЕНИНГРАДСКИЙ
Иван Сомов лежал на теплом, шершавом граните у самой воды. Его разморило на солнце, и мысли Ивана были медленные и неторопливые. Он почти научился уже отключаться от неприятных дум о жене своей Томе, о том, что совместная жизнь не удалась, о том, что разные они совсем люди, что жить им вместе просто нельзя, невозможно. Он знал — рано или поздно ему придется решать всякие неприятные вопросы, но когда представлял себе все унизительные процедуры, связанные с разводом, — суд, копание посторонних людей в его, Ивана, личной жизни, визгливый голос жены, которая наверняка, просто от обиды, не постесняется вывалить на него кучу всяческой грязи, Иван только глухо стонал. И отгораживался от всего этого простыми, ясными мыслями: вот солнышко, оно греет, и кажется, что прогретый гранит под спиною — живой, что это теплый бок какого-то громадного уснувшего зверя.