Игнатий Аристархович начал сочинять рассказы о народных страданиях, несколько даже напечатал, но потом дело как-то застряло. Он все грозился, что вот запрется, засядет и не выйдет из дома, пока не напишет роман. Даже название уже было готово, он говорил о романе как о наиглавнейшем деле своей жизни.
— Мой «Пласт жизни» начнется не загадочной смертью на мосту, как у Чернышевского, а похлеще. Представляете, мой герой, сжимая пистолет в кармане, идет прямо на него, — глаза Игнатия Аристарховича блестели, а слушатели, в особенности если это были дамы или девицы, замирали:
— На него? На самого?
— Ну да! В этом-то все и дело!
— А цензура? Да кто ж такое напечатает? — спрашивал кто-нибудь из скептиков.
— А то мы не знаем, как действовала смелая российская мысль! — и Игнатий Аристархович пускался в любимые рассуждения о Герцене и Огареве, о Чаадаеве или о своих современниках — чаще всего о Милюкове, которого Игнатий Аристархович знал лично.
Все эти разговоры происходили дома. Игнатию Аристарховичу нравилось ходить в гости и самому приглашать к себе — тут-то и раскрывался его талант в полную силу. Он любил чтение стихов, музыку, но больше всего — ораторствовать.
Чтобы его вечера получались не хуже, чем у следователя Тейтеля, где бывали все прогрессивные интеллигенты, или у госпожи Курлиной, куда допускалась избранная часть этой интеллигенции, Игнатий Аристархович тщательно готовился, отправляясь на званые вечера и вечеринки. А на своих домашних вечерах роли были твердо распределены: старший сын Виктор пел, так как у него был недурной баритон, дочь Валентина музицировала, а Татьяна читала стихи.
Поэзию она полюбила с ранних лет и учила не только то, что задавали в гимназии, но и все, что нравилось, — память у нее оказалась хорошая, отцовская. Однако выступать перед гостями ей стало в тягость лет с четырнадцати, потому что она увидела — ее выставляют напоказ. Но отцу нравилось, что гости рукоплескали. И как-то само собой решилось, что Татьяна станет драматической актрисой. Причем актрисой замечательной, может быть, такой, как Пелагея Стрепетова — «Горькую судьбину» Писемского с участием знаменитой актрисы играли тогда на самарской сцене.
Игнатий Аристархович был поглощен собой, выступлениями, службой, и неудивительно, что разобраться в характерах и наклонностях детей не сумел.
Даже собственную жену Агнию Романовну он узнать не успел.
Считалось, что у нее нет никаких талантов, и на вечерах ей была отведена роль прислуги. Она была добра, деликатна, с Игнатием Аристарховичем спорила редко. Чаще тогда, когда речь заходила о вере.
Если гости или сам Игнатий Аристархович начинали глумиться над Церковью и Господом, Агния Романовна бледнела и уходила из гостиной. Это мало кто замечал. Но Татьяна, повзрослев, увидела.
В детстве она ходила с матерью в церковь каждое воскресенье. Когда стала взрослеть — только по большим праздникам, а потом был период, когда она совсем перестала ходить в храм.
В то время Агния Романовна слегла. Болезнь подозрительно затянулась, и когда доктор стал приходить редко, только по особым вызовам, всем в доме стало понятно, что Агния Романовна умирает.
Заботы по дому и о больной легли на плечи Татьяны, потому что сестра Валентина вышла замуж за телеграфиста Величко и жила отдельно, брат Виктор учился в Петербурге, в университете, а отец, как прежде, был очень занят.
Однажды, когда Татьяна пришла к матери, чтобы дать ей лекарство, Агния Романовна сказала:
— Лампадка погасла.
Татьяна посмотрела на знакомую с детства икону Божией Матери. Лампадка пред ней действительно погасла.
— Никакой беды нет. Или фитилек сгорел, или масло закончилось!
Когда лампадка затеплилась, мать спросила:
— Таня, а ты помнишь, что это Иверская икона Богородицы? Помнишь, что я тебе рассказывала?
Татьяна на секунду задумалась.
— Прости, мама, забыла. А что?
— Сотни глупых стишков помнишь, а про Иверскую забыла!
— «Глупых стишков»? Раньше ты так не говорила.
— Раньше ты была маленькая. Так что, действительно в актрисы пойдешь?
— Не знаю. Выпей микстуру.
Агния Романовна равнодушно выпила лекарство. Солнечный свет косыми лучами падал через окно на одеяло, на измученное, бледно-желтое лицо болящей. Нос ее заострился, глаза стали больше, их выражение изменилось. Так казалось, потому что под глазами легли темные тени.
— Задерни занавеску и сядь.
И голос у Агнии Романовны изменился — стал глухим.
— Что случилось, мама?
— А ты не знаешь? Сходи к отцу Мартирию. Его- то, надеюсь, помнишь! Скажешь, что меня надо соборовать. Помолчи! Когда умру, обязательно отпеть. Игнатий будет ерепениться, но ты его приструни. Обещай, что все исполнишь, как я прошу!
— Обещаю, мама. Хотя не совсем понимаю…
— Ты-то как раз и должна понять. Сколько я тебя в церковь водила. Бог в душе у тебя живет, только ты про Него забыла. А как умру — вспомнишь.
Таня хотела усмехнуться, но не смогла — вид матери и ее голос не позволили.
— Умираю спокойно, потому что без меня обойдетесь. Вам даже легче будет.
— Мама…
— С Игнатием я, конечно, поговорю, но и ты знай — пусть они хотя бы три месяца не женятся.