Я ловлю влажный тряпичный ком, встряхиваю его. Сейчас наброшу рубашку на сук, мигом ветерком подберет, подсушит солнышком. Спина у Вальки крепкая, отсвечивает золотистым пушком, и, когда он поднимает полную лопату земли, под кожей вспухают тугие катыши. Смотреть, и то любо. Я незаметно от друзей сгибаю в локте руку, напрягаю ее до боли, но моя синюшная кожа будто прилипла к костям, ничто под нею не бугрится и не катается. «Ничего, были бы кости, а мясо нарастет», — утешаю я себя бабкиными словами, надеясь на что-то доброе, хорошее в своей будущей жизни, которое обязательно должно случиться. Вот только возвратится отец, и тогда… Тогда на столе под полотенцем всегда будет лежать хлеб, подходи в любое время и отрезай, сколько хочешь. Почему-то отца я всегда представляю сидящим за столом, на котором попыхивает наш ведерник-самовар, синими осколочками сверкает в вазочке сахар, а в тарелке горкой навалены пшеничные ломти.
Дальше этого мое воображение не продвигается. Отец, сахар, хлеб…
— Валька, а ты когда-нибудь видел гору хлеба?
— А что тут такого, — дернулся на его грязной шее кадык, — и ты в любое время посмотреть можешь.
— Это где же? — Рудька опустил на землю корзину.
— Да в пекарне…
— Тьфу, — сплюнули мы разом с Рудькой.
В пекарню путь посторонним заказан, здесь каждая буханка десятками глаз учтена и сосчитана. Мне об этом и бабкой и матерью не раз говорено было, чтобы не смел даже неподалеку крутиться. Расположена пекарня сразу за школой, в просторной избе с коваными решетками на окнах. Большую часть помещения занимают печь, огромное корыто для замеса теста и похожий на нары стол, колдовал за которым высокий костлявый Никифор Грядкин — катал, мял и укладывал в промасленные формы серые мучные сбитни. Выпеченные хлеба, похожие на рыжеватые кирпичи, отдыхали на том же самом столе, потом их взвешивали на весах и складывали в хлебовозку — деревянный ларь с замочком, установленный летом на телеге, а зимой на санях. Когда хлебовозка подъезжала к магазину, там уже всегда толпился народ. Продавщица изнутри открывала задвижку, и в стене образовывалось небольшое оконце.
— Раз, два… шесть, — считала она громко уже учтенные и перевешанные вместе с пекарем буханки. Стоящие в очереди старухи и подростки невольно шевелили губами вслед этому счету. Хотя чего там… Каждый и так знал, какой кусок определят ему весы на карточки от этой общей выпечки.
Отовариваться хлебом у нас, как правило, ходил кто-нибудь из взрослых, нас бабка старалась не вводить в искушение. Да и мы понимали: намаявшись в очереди, надышавшись до боли в желудке хлебных запахов, трудно не соблазниться и не отломить от семейного пайка хотя бы крохотулечку. Ну, а где малость… В общем, добром магазинные поручения кончались редко.
— Ты чего размечтался, давай-ка в яму. — Валька протягивает мне лопату. Внизу прохладно, земля отдает сыростью. Песок уже подчистился, пошла глина, плотная, жирная. Теперь копаем втроем, подменяя друг друга. Я уже с головой ушел в яму, с трудом выбрасываю сочные ломти глины на травянистую бровку.
— Может, хватит? — спрашиваю Вальку.
— Не-е, еще на штык возьмем. Не конуру строим.
А время на свежем воздухе, за работой летит быстрокрылой ласточкой — не заметили, как солнце прокатилось по небу и опять в леса нырнуть приготовилось. Прохладный сквознячок сочится меж сосен. Горят ладони, ноют плечи, да и лопата — чуть зацепишь глины побольше, кажется неподъемной. Я жду — сейчас меня сменит Рудька, но он неожиданно появляется на краю ямы без корзины, и по его взволнованному лицу я понимаю: что-то случилось. Предупреждая мои вопросы, Рудька торопливо шепчет:
— Там-м плывет кто-то…
Через минуту мы припадаем в траву рядом с Валькой, который лежит у самой кромки берега. Он прикладывает палец к губам. Я осторожно отгибаю ветку смородины. Впереди, в лучах закатного солнца серебрится, переливается чешуйками речной прогал. И там, у самого поворота — лодка, а в ней, согнувшись, сидит человек. С каждым гребком он приближается к нам, и я узнаю его. Макся Котельников! Зачем он здесь? Мне кажется, что Макся держит под прицелом своих глаз береговые кусты, чутко прислушивается к лесу — вон как ворочает своей цыганистой башкой, будто опасится чего-то. Хотя кого ему бояться, взрослые все в поселке, на работе, это нас затащило в такую даль.
Непонятен мне Макся. Наш, деревенский, но как бы и чужой всем. Война незаметно сблизила людей. А может, просто каждый из них по одиночке боится бороться с собственным горем, вот и тянутся все друг к другу душой, чтобы выговорить свои надежды, отболеть сообща беды, отголосить похоронку.