Разноцветные мхи, ярко-оранжевые цветы саранок, россыпи шишек, усеянные маслятами ельники, будто забрызганные кровью брусничные поляны, фиолетовые разливы черничников, прямые стволы сосен с янтарными слезами живицы, переплетенные папоротниковым орнаментом груздяные низины, пятнистая от солнца земля — все слилось для меня в захватывающее чудо — лесную красоту. И расставаться с ней не хотелось.
Возвращались мы обычно под вечер, когда на земле уже лежали лиловые тени. Если ранец у деда оттягивала добыча, то он сквозь зубы тихонько напевал про Петрушу-тракториста, чего дома с ним никогда не случалось. У реки, меж змеившихся по береговому откосу корней, я прятал кулек со стеклянной приманкой, а потом рядом с дедом мыл в темноликой воде ноги. Они приятно ныли, и натягивать снова сработанные дедом скрипучие, на белом подборе березовых шпилек сапоги не хотелось. На дорогу мы выходили босиком, сговорясь, что обуемся перед домом.
Висел в нашей горенке в беленом простенке овальный барельеф. На суку, чуть распушив крылья и высоко подняв голову, гнездился глухарь. Черные с сизым отливом перья, темный веер хвоста и ярко-красные дуги бровей. Он до того походил на тех, из леса, что мне всякий раз казалось — еще миг, и он соскочит на пол и, волоча по щербатым плахам крылья, плавно пойдет мне навстречу.
В ненастное предзимье дед уезжал в неближние деревни мастерить печи и стеклить обрезным стеклом рамы, исполнять различную плотницкую работу. Мать с ребятами уходила в школу, и мы с бабкой оставались вдвоем. Я помогал ей прибираться в комнате, чистил для запеканки картошку, молол на ручной меленке неведомо где добытые бабкой каменистые зерна. Тонкой белесой струйкой по жестяному желобу стекала в чашку мука. Не вытерпев, я захватывал пальцами щепотку, торопливо растирал языком теплую сытную кашицу. И бабка, уличив меня в этом грехе, беззлобно ворчала:
— Опять губы набелил, мукомол несчастный!
К большой перемене я бежал в школу, чтобы отнести братьям что-нибудь поесть. В длинном коридоре старого бревенчатого помещения было тепло и уютно. Из своей боковушки, служившей ей жильем, выходила техничка тетя Сина, подводила пальцем стрелку постоянно останавливающихся настенных часов и брала с полки медный колокольчик. Двери классов разом распахивались, и ребята шумно заполняли коридор. Некоторые молчаливо и как-то пугливо проходили на кухню и рассаживались за длинным, похожим на нары столом, который все называли сиротским. Тетя Сина ставила на столешню таз с мелкой вареной картошкой и, отойдя к крутобокой печи, тайком утирала слезы. Дома, как младшему, мне доставались самые заветные кусочки, отцу на фронт писали, что я сыт и живот у меня барабаном, но есть хотелось всегда, и потому, не доглядев до конца этого пиршества, я убегал домой.
Бабка, управив свои неотложные дела, доставала с полатей прялку с куделью и, катая в пальцах веретено, задумывалась надолго. Я уходил в горницу, вытаскивал из-под комода смастеренное братом ружье и снимал со стены барельеф. Память возвращала меня к счастливым минутам, проведенным вместе с дедом в бору, я словно наяву слышал хруст валежника под его сапогами, улавливал лесные запахи. Начиналась ежедневная любимая мною игра — глухариная охота.
Однажды мать пришла из школы намного раньше, о чем-то долго шепталась с бабкой, а потом села рядом со мной.
— Хочу попросить тебя, сынок… Сам знаешь, как трудно всем сейчас. Вот окончится война, приедут с фронта мужчины, и наш папка обязательно вернется. Всего будет вдосталь. И хлеба, и карандашей, и бумаги. А сейчас нечем писать в школе. Кончились мел и грифель…
Что такое мел, я знал. Маленькие белые кругляшки, которыми ученики писали на линованных дощечках вместо бумаги. Но при чем здесь я? Чем могу помочь нашей школе? А мать погладила ладонью мои волосы и как-то жалобно попросила:
— Ты не мог бы отдать нам своего глухаря?
Глухаря? Радостных встреч с которым я ожидал каждое утро? Который и в снах являлся мне во всей своей броской красе? Но глаза матери были сухи и печальны.
— Ладно, бери, — сказал я дрогнувшим голосом, не чувствуя нависших на ресницах слез.
Во дворе, под оханье бабки мы колуном разбили барельеф. Под краской оказался обыкновенный известняк. Мать в чистую тряпицу собрала все до последней крошки, а самый большой обломок, на котором красовалась яркобровая глухариная голова, протянула мне.
— Возьми, сынок. На память. Большой будешь, вспомнишь…
ЖИВЕМ, ВНУЧЕК, ЖИВЕМ!
Год на год не приходится. Как долго, нетерпеливо ждал я лето, а оно пришло на удивление такое смочное, что ни днем, ни ночью в небе просветинки не сыщешь. Не показывает солнышко своего лица, таится за обложными хлябями. Тяжелой дымкой тянутся над самыми крышами рваные тучи, цепляются за кроны тополей. Прохудилось что-то вверху, льет и льет беспрестанно.