— У тебя фамилия самая что ни на есть знаменитая. Поперед других стоит. Ты у матери спытай, она все-таки ребятишек в школе учит, побольше нашего знает. Да и я о вашей фамилии наслышан. Был на Руси такой царь — Петр Первый. Всем царям царь. Не было ему в битвах равных. И шведа, и турка — всех от моря до моря в капусту крошил. Потому и памятник ему до сих пор в Ленинграде стоит от благодарного русского народа. А главное, людей он ценил не за богатство и знатность, а за честность и цепкий ум. И правой рукой его — ты чуешь — первым лицом в государстве был Александр Меньшиков. Это после смерти Петра ему доля худая выпала, сделали куда-то в Сибирь. И кто знает, не от его ли деток сыпанула по здешним местам ваша фамилия, все может быть. Да перед такой фамилией никакая гармошка не устоит!
— Нет, дядя Коля, мне играть не научиться…
— Не горюй наперед, на то и вода в реке, чтобы каждый мог напиться. Как это, гармошку да не освоить, к рукам не приручить. Только, брат, это еще не все. Много я гармонистов видывал. Один вроде и играет, а гармонь у него нудит, что ржавая пила на иссохшей коряге, а у другого сердце на части рвет, кровь веселит покруче любого вина. Вот и смекай. Гармонь ведь тоже живая, душу людскую чувствует. Ее ласкать, как женку любимую, надо. Тогда и она тебя радостью одарит. А когда гармонь с человеком в дружбе, нет их на свете счастливее. Я вот до войны три гармошки раздергал, поселком ходил — грудь колесом, справа — девки и слева — девки. В малиновом соку купался. А когда впервые во фронтовой землянке увидел, что могут настоящие руки с гармонью делать, какие звуки из нее извлекать, на свои коряжины и смотреть расхотелось. Вот тогда я, милок, и зарок себе дал: останусь жив, не поцелуюсь с немецкой пулей, научусь играть по книгам, а иначе не притронусь к гармошке.
Совсем, я расстроился. Думал, скажет однажды Колюня заветное слово — и мои пальцы сами собой отыщут нужные кнопочки, зашустрят по планкам, извлекая из баяна мелодию. А учить книгу, разрисованную вместо картинок непонятными значками, — по моим ли силам?
— Ты чего скис? Нам ли с тобой гореванить. А ну Анисья, — оборачивается он к прохладному переходу сенок, — где ты там затерялась? Хватит на чужие праздники со стороны любоваться, свой сейчас устроим.
И вот уже баян беркутом-подранком бьется в руках Колюни, заводится таким весельем, будто разбушевались внутри его весенние ураганы. Я слушаю их звучное дыхание и дивлюсь: неуж такое бывает.
Колюня молодеет на глазах, он не сидит на крылечке, а сидя пляшет, пальцы стремительно летают по перламутровым огонькам, и баян уже не беркутом, а какой-то гигантской красноперой рыбиной бьется в его руках, пытается вырваться. Я боюсь одного: не порвались бы от этого буйства зоревые меха — ведь три гармошки издергал! — не кончилось бы это веселье.
Анисья выходит на крылечко, сияет зареченским солнышком, разудалость Колюни ей не в диковинку, да и чего гореванить.
— Охлынь, отец, — улыбается она. — А то ишь как разбушевался.
Она подносит ему кринку пахнущей подполом бражки. Бражка, как и Колюня, не может успокоиться, пузырится, шипит, готова сплеснуться, но Колюня бережно принимает запотевшую стеклянную кринку в широкие ладони, осторожно пьет через край, легкими выдохами отгоняя от губ пену.
— Занозистая, чертовка! Может, Валерко, охолонешь горло, повеселишь кровушку?
— Еще чего надумал! Мальца к зелью приваживать. — Анисья принимает из его рук наполовину опорожненную посудину, и вот уже втроем сидим мы на теплой плахе, умиротворенные вечерним покоем, предчувствие чего-то хорошего тревожит и волнует нас. Хмель ударяет Колюне в голову, по лицу расплескивается краснота, на лысине бисерится пот, он закрывает глаза, наверное, прислушивается к тому, что происходит с ним, а может, готовит себя к новой песне.
И тут подает голос Анисья. Как бы и не поет еще, а только почти беззвучно размыкает губы. Мне кажется, что иду я неслышно по мягкому листопаду, откуда-то издалека призывно зовет меня родничок. С каждым шагом его журчание становится отчетливей, громче, и вот он уже где-то рядом, вызванивает в полную силу. И эти звуки оживляют дремавший баян.
Ах, Анисья, Анисья, ласковая душа. Ей не надо долго настраиваться на песню. Она и в жизни всегда что-то мурлычет, как обогретый материнским теплом котенок, живет в песне. А может, песня живет в ней — какая разница. Главное, что Анисья и песня едины, а потому так красивы.
Голос ее легко и напевно катится вровень с мелодией, не торопится оказать свою скрытую силу, а чуткие пальцы Колюни невесомым касанием кнопок сдерживают взрывную силу баяна.