И лишь однажды в медовую сенокосную пору, когда коротали мы у костра неприметную августовскую ночь, рассказал мне отец об одной «зарубинке» из своей жизни. Был он молод и до отчаянности горяч. И потому решился однажды на спор преодолеть Ниап в самом широком омутистом месте, которое не каждый с разбегу и переныривал. Да не как-нибудь, а с привязанным к телу неподъемным грузом. Я и сейчас с внутренним ознобом представляю эту картину. Кучкуются на берегу подростки в ожидании «спектакля», на их нетерпеливый гомон подходят взрослые. И вот на противоположном высоком берегу появляется отец. К его спине привязано окованное железом тележное колесо, на голой груди лохматятся концы веревки. Разом все притихли в предчувствии чего-то необыкновенного, до сей поры невиданного. А он, не торопясь, проходит на край «ныряльной» доски. О чем думал отец в ту минуту, рискуя жизнью ради вгорячах сказанного в споре слова, а может, хотел испытать себя этим безрассудным поступком? И было ли ему страшно? Конечно, было. Потому что долго стоял он на конце подрагивающей плахи, смотрел на тесовые крыши домов, на зубчатую кромку голубоватого бора. Будто вбирал в свою память. А потом, глубоко вздохнув, «солдатиком» ушел в темную воду. Кто-то из ребят повел счет, самые нетерпеливые по мелководью пошли навстречу, а отец все не появлялся, и уже пузырьки воздуха перестали лопаться на речной ряби. Позднее, полностью придя в себя, он рассказывал, как сначала «бежал», потом полз по дну, придавленный своей страшной ношей, и донный песок не отпускал, затягивал его, а грудь разрывало от удушья. И все-таки сквозь кровавые разводы увидел он голубое небо. Вот тогда кто-то из взрослых и выдохнул восхищенно это слово: черт. И, конечно же, это испытание помогло ему утвердиться в последующей жизни, бесстрашно ходить в разведку в памятные хакасские годы, ночью переплывать ледяной Чулым, доставляя чоновцам сведения о банде Соловьева. На фотографии тех лет он молод, ослепительно красив, ремни перекрещивают его стройную фигуру, взгляд решителен, а рядом стоит «чертенок», мой родной дядька Иван, которому и лет-то не больше наших, но у него сбоку, как и у отца, висит кобура с настоящим пистолетом. Это их молодость, их горячее времечко. И потому не каждая кличка должна прорастать обидой, некоторыми можно гордиться.
Но пора возвратиться в теплое затишье завалинки, к нашим ребячьим разговорам. Рядом со мной присоединился Семка Мордва. Он и около десятка его сестер и братьев, которых ни мы, ни сам Семка так сосчитать и не можем, приехали издалека — стронула их война с обжитых мест где-то у самой Волги, которую он называет певучим словом Итиль. Старая Мордвичиха целыми днями сидит около своей землянки, вырытой на краю поселка, отрешенно щурится на солнышко подслеповатыми без ресниц глазами, не выпуская изо рта желтую костяную трубку. Думы ее не узнаешь. Вечно дерущиеся меж собой дети, кажется, ее нисколько не интересуют. Все они на одно лицо: узкоглазые, заволосевшие, грязные, золотушные.
Семка почти мне ровня, по-нашенски говорит не очень бойко. Скажет что-нибудь и замолчит, будто обдумывает смысл произнесенного слова.
— Семка, скажи: «Я пошел на речку».
— Я пошла на рычку.
Покрасневший снизу нос у него вздрагивает, начинает «гулять» по изрытому оспинами лицу, ноздри с шумом втягивают воздух.
— Почему «пошла»? Ты же парень.
— Однако не девка.
— А зачем так говоришь?
— Ты же просишь, вот я и пошла.
Семка не понимает нашего беззлобного веселья или боится ненароком обидеть. Хуже их в поселке никто не живет, едят они все, что растет, ползает или летает. Понятливые кошки обходят стороной их землянку. Читать он не умеет, и потому я предлагаю:
— Семка, давай я на бревне твое имя выжгу.
— Однако выжги…
После обеда к завалинке собираются ребята постарше, они уже отсидели положенное в школе, отмахнулись от надоедливых домашних дел, балуются настоящим самосадом. И брат Генка здесь же, подмигивает мне своим цыганистым глазом. От любой работы он всегда старается увильнуть, на ходу придумывает себе разные болезни. У него постоянно «болит голова», «крутит живот», «слепнут глаза», но я-то знаю его хитрушки. Чтобы заболеть животом, он пьет в бане из чугуна щелок, а веки для красноты натирает луком или табачной пылью. Бабка на него рукой махнула, верит и не верит в его болезни, но, поворчав, пользует различными травяными настоями.
— Ну что, мужики, — ломким баском говорит Василка Быков, — напились, наелись, дымком согрелись — может, в лапту сыграем? Я и мяч прихватил.
Все уже видела нынешняя завалинка: чижа и бабки, денежные игры в котел и чику, прятки с забиванием кола, а вот для лапты не хватало освобожденной от снега земли. Сейчас проталины слились воедино, почти полностью обнажили школьную площадь. Ну, а грязь и лужи нам не помеха.