Уходя, я выключил, как и положено, в его комнате свет и увидел тотчас в окне луну. Зажав тетрадку в руке, я вперился в льющийся свет. В больнице он вверился таблеткам и врачам и крепким стенам ограды, а ему в его окно в это время — серебристый свет. Ласковое свечение, адресованное Илье Ивановичу, поглощалось сейчас мной. Это был свет, ему принадлежавший, быть может, несший его выздоровление.
Илья Иванович отпросился у врачей домой на несколько дней.
— Разве тебе полегчало, Илья? — спросила его встревожившаяся жена. (Она лучше других слышала его здоровье и нездоровье.)
— Нет, — ответил он ей (уже дома). — Но я хочу быть здесь. Я хочу быть с тобой. Я хочу пойти на улицу. Я попытаюсь сходить на работу…
— Не опасно ли?
— Мне так хочется, — ответил он даже несколько воинственно. Жена, пересказывая мне, так именно и определила это слово — «воинственно».
И на вторую или на третью, кажется, ночь, вернувшийся, он умер.
Он даже со сломанной веткой на обочине не желал примириться. И в его снах не было бы сломанных веток. Не примирился. Зло осталось в стороне.
Для меня возвращение Ильи домой неясным (неясно — каким? но сомнений нет) образом связано с невозвращением того молодого человека, создавшего АТм-241, в мир, в котором он жил прежде.
Завороженный злом (бойней? узлом АТм-241? своим участием?), он остался на комбинате и там работает.
…Или же зло настигло Илью Ивановича и там, за стенами, когда здоровенный медбрат дубасил какого-нибудь буйного, бросавшегося своим калом, — ворвавшегося на этаж к ним, к «тихим», открытая дверь, не уследили. «Да хватайте же его!» — мгновенная сценка, много ли Илье нужно!
Я повернулся в постели на другой бок и закрыл глаза: все равно луна была здесь. Я замотал лицо мягким полотенцем и лег — то же самое. Луна стояла в глазах.
Тогда, сдавшись, я подошел к окну: луна источала свет с какой-то решимостью. Лучи давили на глаза, на стекла окон, словно некое поручение было в их светоносности.
Спустя время после его смерти жена Ильи Ивановича попросила моей помощи.
Она сначала позвонила, зазвала в дом, «нет, нет, поверьте, мне необходимо поговорить с вами здесь, у нас дома. Я вас очень прошу», — и, когда я пришел, показала мне в шкафу одежду Ильи, попросив сдать ее в комиссионку. Она открыла створки одного и второго шкафа — я и был зван, чтобы видеть, а не только слышать.
Одежды было не слишком много, но все же немало: один костюм, две куртки, отдельные две пары брюк, джинсы, несколько белоснежных сорочек — все, что имеет наш инженер. Илья Иванович большую часть времени последних четырех лет провел либо в больничном халате, либо дома, в теплом домашнем свитере: он не выносил своей одежды, она была в отличном состоянии. И, конечно, я понимал, что за оставшееся надо выручить хоть какие-то деньги, ибо кормилец как говорили в старину, помер.
Мне не хотелось идти к продавцам. Я вполне мог понять, что сын, куда более плечистый, чем Илья, ни носить, ни сдавать на перепродажу «барахло» не станет. Оставив свой танк, он приехал и был на похоронах десять дней. Забот у него было достаточно. Тоже понятно. Но сын уже уехал, и жена, на мой взгляд, спустя время, могла бы сделать дело сама.
Если жена, или даже бывшая жена, решила вещи умершего снести в магазин, она снести их сумеет, лишний раз дотронувшись до его одежды, до гладкой изнанки карманов теплой рукой. Так подумалось — ведь правил нет, и только внутреннее чувство нам в каждом таком случае что-то глухо нашептывает.
Но едва я заикнулся, мол, мне, как и вам, к продавцам идти не хочется, она вскрикнула;
— Как вы можете?! — И выскочила за дверь его комнаты, вся полная гневом и болью.
Возможно, я сделал какой-то промах. Возможно, тут тоже была ранимость, которой я не угадал. Бывает.
Я согласился. Точнее сказать, уже после ее вскрика я знал, что я соглашусь. Я остался сидеть один на один с его шкафом, распахнутым на одну дверцу, нет-нет и поглядывая на свисавшие параллельно рукава пиджака и рубашек. Посидел, вздохнул и помимо воли подошел ближе, был рядом еще и маленький шкаф, где его брюки и джинсы.
Я вынул в один прием, ворохом, и хотел кинуть на диван. Но передумал, надо быть спокойнее. Повесил вновь. И стал вынимать на тремпелях, на «плечиках», как говорили у нас когда-то, — вынимал, верт
Там, на их кухне, я услышал ее шаги и льющуюся воду: быть может, в чайник для чая, но, быть может, в стакан для успокоения. Я догадался, что она сюда уже не войдет — это я должен пойти извиниться и сказать, что я согласен.