— Ты что, экзаменовать меня думаешь? — спросил Орлиев, горько усмехнувшись.
— Экзамен-то был уже! — с сожалением покачал головой Гурышев. — И ты его не выдержал, вот в чем беда… Почему же ты не хочешь понять, чем сейчас живет партия? В последние полгода произошли огромные события, а ты живешь как за глухой стеной. Партия своими решениями еще раз подчеркнула, что забота о человеке, о благе людей — для нее высший закон. А для тебя даже такого понятия, как человек, не существует. Если и существует, то абстрактно… Словно люди, тебя окружающие, не подпадают под это понятие. Ты любишь повторять слово «коммунизм». Разве мы строим коммунизм не ради людей? Разве жить в нем будут не те конкретные люди, которые окружают тебя?
— Коммунизм надо еще сначала построить, а потом думать, кто в нем жить будет, — мрачно перебил Орлиев.
— Вот в этом, пожалуй, твоя коренная ошибка! В твоем представлении коммунизм — как бы огороженный высоким забором пансионат, куда в один прекрасный день будут распахнуты двери — пожалуйста, входите! А ведь не будет такого! Не будет и высокого забора, потому что коммунизм строится не для избранных. Не будет и пансионата, потому что только труд, ставший естественной потребностью для каждого человека, сделает коммунизм возможным. Не будет и конкретного дня, так как коммунизм нельзя объявить. Он будет постепенно складываться из множества каждодневно рождающихся черточек нового не только в экономике, но и в сознании людей. Нельзя сделать человека сознательным при помощи окрика или приказа! Только убеждение, только внимание и забота способны воспитывать людей! Коммунизм — самая человечная и справедливая формация на земле, и строиться она должна самыми человечными методами. Кто не понимает этого, тот не может в настоящее время руководить людьми. Тот попросту отстал от жизни! Как ни больно, но с тобой, Тихон Захарович, произошло именно это! В этом и твоя личная трагедия, и большая вина всех нас… О Мошникове я говорить сейчас не буду. Скоро у вас отчетно-выборное собрание, и, мне кажется, коммунисты скажут свое слово о работе партбюро и его секретаря… Я слышал, отчетный доклад у вас уже два месяца назад готов был? — повернулся Гурышев к Мошнякову.
— Готов, готов, — радостно закивал тот, не замечая легкой иронии в тоне секретаря райкома.
— Рановато, — покачал головой Гурышев. — Так поторопились, что теперь новый писать, наверное, надо?
— Он просто цифры свежие подставит, и все! — с насмешкой сказал Сугресв. — У Мошникова третий год подряд одно и то же слушаем!
— Нет! — твердо сказал Гурышев и вдруг как-то сразу помрачнел. — Подстановкой цифр теперь уже нельзя отделаться. Прошли те времена! А в том, что так бывало раньше, есть и ваша вина, товарищ Сугреев! Вы ведь не посторонний человек, а член партбюро! И судить коммунисты будут не только Мошникова, а и вас, всех пятерых… Поэтому предлагаю записать в решении, что проект отчетного доклада партбюро подготовить не одному Мошникову, а совместно с Сугреевым.
— Я не возражаю, — ответил тот. — Только пусть начальство не обижается на критику!
Постановление партбюро приняли единогласно. Его составили из нескольких предложений, выдвинутых тут же. Даже Орлиев голосовал за это постановление, хотя в последнем пункте ему указывалось на недооценку воспитательной работы с подчиненными, произвол и неправильное отношение к критике. Тихон Захарович помедлил, подумал и все-таки вместе с другими членами партбюро поднял руку.
Как только Мошников объявил заседание закрытым, Орлиев поднялся и, ни с кем не попрощавшись, двинулся к выходу. Это было так неожиданно, что люди расступились перед ним, образовав молчаливый коридор. Тихон Захарович шел медленно, пи на кого не глядя.
— Погоди, я провожу тебя! — крикнул ему Гурышев.
Но Орлиев как будто ничего не слышал. Он даже не обернулся и, резко толкнув дверь, скрылся в темном коридоре.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Не зажигая света, Тихон Захарович ощупью добрался до кровати и, не раздевшись, тяжело ткнулся головой в прохладную подушку. Бешено колотилось сердце, и с каждым ударом где-то там, в глубине, поднималась ноющая боль, ставшая в последний месяц почти постоянной.
Близилась полночь. Тихон Захарович угадывал ее по тому, как постепенно замирала жизнь в общежитии. По коридору шумно прошли вернувшиеся с танцев парни. Голоса, хлопанье дверей, позвякиванье чайников… И когда в доме начало стихать, в дальней комнате жалобно взвизгнул Котькин баян. На секунду он замер, словно не решаясь тревожить ночную тишину, потом приглушенно и медленно, как бы пробуя чистоту звучания, потянул грустную знакомую мелодию:
Это повторялось каждый вечер, с того самого дня, как полтора месяца назад Котька впервые услышал полюбившуюся песню. Он довел ее исполнение до такого совершенства, что, казалось, сам баян научился выговаривать слова.