— На это есть много причин, — сказал, щуря свои глаза, председатель.
— Например?
— Ну, скажем, вы поедете туда. Вы получите новые впечатления, новые темы. Это несправедливо. В то время, как мы должны вариться в своем соку, выискивать темы среди монотонной берлинской жизни, искать героинь среди Nachtlokal'ей и танцовщиц открытых сцен, пережевывать, так сказать, жвачку все из того же мужика, рыться в Библии и черпать вдохновение в «Песни песней», вы получите новые впечатления и будете иметь новые темы. Есть и другая причина. Причина политическая. Товарищу Дятлову я бы еще мог дать такое разрешение, но вам, товарищ Бакланов, — никогда. Вы едете в новую страну. А если вы используете свою поездку для проповеди национальных идей, если вы нарисуете там царство и обставите все в России так, как было при царях: сытно, уютно, свободно… Нет, нет. Это невозможно. Это было бы несправедливо и по отношению к той партии, к которой я имею счастье принадлежать, и по отношению к товарищам, почтившим меня своим доверием. Нет, не могу, товарищи.
Дятлов стал доказывать, что никто не возбраняет всем русским писателям, объединенным в союз, примкнуть к ним и ехать вместе.
— Мое политическое credo, товарищ Мандельторт, вам порукой, что мы не позволим Бакланову писать то, чего нет, — сказал он.
— Это так, товарищ Дятлов, — задумчиво сказал Мандельторт, — ну, я мог бы сделать для вас маленькое исключение, но при одном условии. Вы обязуетесь все, что вы будете писать оттуда, давать только в нашу газету…
— Хорошо, — сказал Дятлов.
— Вы позволяете мне теперь же напечатать анонс в газете, что газета, не считаясь ни с какими затратами, решила командировать своего талантливого сотрудника и глубокоуважаемого члена партии для исследования того, что осталось от России.
— Хорошо, — сказал Дятлов.
— И, — многозначительно добавил Мандельторт, — ваши очерки мы поместим на первом месте… По тридцати пфеннигов за строчку.
— Это уже слишком, — воскликнул до сих пор мрачно молчавший Бакланов.
— Ну и чего вы волнуетесь, товарищ? Ну и вы же знаете постановление союза редакторов об одинаковой плате.
— Но ведь это эксплуатация таланта, — сказал Бакланов.
— И что такое талант? Ах, товарищ Бакланов, разве талант не отрицает равенство и равенство не отрицает талант?
— Вы хотите платить Дятлову, озаренному светом таланта, столько же, сколько вы платите последнему еврейчику, который вам описывает заседание союзов и комитетов или драки в Люстгартене.
— Ах, товарищ Бакланов, ну и какой же вы неисправимый монархист. Ну и почему вы не можете допустить, что товарищу Лерману хочется кушать то же самое, что и товарищу Дятлову? Ну и пусть себе кушает.
— Идемте, Дятлов, — хватая за рукав, сказал Бакланов, — а то как бы я по своей казацкой привычке морду этому мерзавцу не раскровянил.
У Коренева в союзе художников вышла та же история. Художники провидели, что такое путешествие, несомненно, даст Кореневу много новых впечатлений и тем. Одна выставка этюдов обратит на него внимание, а это нарушало равноправие художников. Притом Коренев принадлежал к числу художников-натуралистов, рабски копировавших природу, его считали отсталым, и все кубисты, импрессионисты, имажинисты восстали против его поездки. Им и так было противно, что его копии со старых картин охотнее покупались, чем их ужасные винегреты из обрывок газет, гвоздей, каучуковых трубок, лоскутков материи и яичной скорлупы.
Печальный, шел Коренев к Клейсту. Клейст, уже знавший о неудаче, постигнувшей Дятлова и Бакланова, не удивился тому, что рассказал ему его молодой друг.
— Это результат объединения в союзы, — сказал он. — Там, где образуется большинство бездарностей, оно неизбежно должно давить талант. Талант редок, и потому он не может быть в союзе. Довольно и того, что на талант влияет толпа, доводит его до болезни, губит его. Но когда та же толпа, составив союз, начинает властвовать над талантом — это ужасно… Но это результат социализма. Социализм исключает божество, а без божества остается только одно животное.
— Ну а вам, доктор, по крайней мере, удалось добыть польскую визу?
— Нет, — улыбаясь сказал Клейст.
— Нет, — воскликнул Коренев, — но как же тогда? Неужели придется оставить поездку? Ведь уже август на дворе. Что же вам сказали поляки?