Читаем За чьи грехи? полностью

— Так молил он, Иев, сказываю, за патриарха Кирила да за архимандрита печерского за Елисея Плетенецкого, — продолжал допрашиваемый. — А переманатка и манатья на мне не положена, потому что в большой иноческий образ я не пострижен.

— А как там, у хохлов, крестют? — спросил подьячий.

— По-хохлацки, батюшка, по киевской вере: в крещенье обливают, а не погружают — оттого хохлы и слывут обливанцы, и миром, и маслом помазуют. А постригшися, я не причащался. И я про то отцу своему духовному, что я секрамент дважды принимал, сказывал и отец же духовной положил за то на меня епитемью на два года. А идучи я от Николы в Васильков, и взяли меня в поле в полон нагайские тотаровя, будет тому ноне лет сорок, и свели меня с протчими полоняники в Крым, а из Крыму свели в Козлов город, а из Козлова продали на рынке в Кафу, а из Кафы продали в Царь-город, и в Царь-городе посадили на катаргу, и был я на катарге лет с тридцать; будучи ж я на катарге, по середам и по пятницам и в великие посты и мясо и всякую скверность едал, а не бусур-манен и от христианския веры не отступил. И будучи на катарге в море, отгромили нас шпанского короля немцы, и шпанского короля владетель дука Ференц, дав мне лист, от себя отпустил. И будучи я в шпанской земле, у ксенза бывал и секрамент не раз бирал, и в костел хаживал, по шапской католицкой вере маливался, по середам и пятницам и в великие посты и в иные посты мясо и всякую скверность едал, а у отца духовнаго не бывал. А из шпанской земли ушел во францужскую землю, а изо францужския земли шел берегом в тальянскую землю, в город Лигорны, а из Лигорны в Рим, и был в Риме двадцать ден, и по папину веленью ксенж исповедывал, а секраменту не имал; и будучи в Риме, веру держал римскую и до костела хаживал. Из Риму пошел в осень, о Михайлове дни, в прошлом году, и шел через Веницею, и в Веницеи взяли меня на катаргу; да с катарги меня выкупил русский человек, нашего боярина Афанасья Лаврентьича Ордина-Нащокина сын, Воин Афанасьич… [28]

При этом имени как будто что-то дрогнуло в приказной палате… У подьячего, записавшего «распросные речи» старца Варсунофия, перо выпало из рук, и он с изумлением, не то с испугом, вскочил с места; сидевший за другим столом и что-то писавший приказный, по-видимому, дьяк патриаршего приказа, сухой и лысый старик, тоже вскочил с места…

— Как! Воин Афанасьич, говоришь? — радостно воскликнул он. — Так он жив?

— Живехонек был, милостивец батюшко! пошли ему Господь здравия на многи леты, — отвечал допрашиваемый, не понимая, в чем дело.

— И ты его сам видел и говорил с ним? — допытывался дьяк.

— И видел, батюшко, и говорил.

— Слава тебе, Господи! — перекрестился дьяк набожно. — Вот радость-то будет благодетелю моему, Афанасью Лаврентьичу! А уж по нем давно и сорокоусты читают по монастырям… Ах, Господи! Да расскажи же, старче, как дело было… Садись, старичок… Проша! дай ему стул!

Подьячий, которого назвали Прошей, тот, что записывал со слов старца «распросные речи», метнулся по приказу, достал и притащил стул.

— Садись, садись, старичок, да расскажи по порядку, как дело было, — волновался и суетился старый дьяк. — Сказывай.

Старец сел на стул, набожно перекрестился и начал свой рассказ. Все подьячие сбились около него в кучу и жадно слушали.

— Дак вот, милостивцы мои, — говорил старец-бродяга, — будучи я в Веницее-граде, побирался Христовым именем. Площадь там есть эдакая, что у самого ихнего собора да около дворца, — а дога у них, у веницейцов, как бы во место царя правит. На площади этой столбы высокие каменные стоят, и на одном столбе этта лев поставлен, на другом аки бы ангел. Сижу я этта на ступеньках под ангелом и пою тихонько каличий стих, что у нас калики перехожи поют Христа-ради для милостыньки, — пою про Лазаря убогого [29]. Дело этта было под вечер. Коли смотрю, милостивцы мои, пловет по морю черна лодочка — гондолой у них называется, длинная такая, а на ей храминка махонька с дверцой и оконцами, словно бы часовенка, вся коврами цветными да кистями золотыми изукрашена. Многое множество в Веницее-граде таких гондол, потому — город на воде стоит, и коней в городе — ни единого, все пеши ходят либо на носилках, а чаще всего ездят по морю и по каналам в этих самых гондолах. Так и пловет, говорю, этта така ж гондола мимо тех столбов, где я, горюн-бродяга, сижу. Коли слышу — поет кто-то в гондоле той, да таково сладостно и горько, Владычица Богородица! Меня словно ножом по сердцу резануло… Слышу! поет… что бы вы думали, соколики мои! О-ох! поет:

«Как и не белы-то снежки в поле зебелелися!»
[30]

— Господи! что со мной было! Пятьдесят лет, как меня с Москвы свезли — да где пятьдесят! — более шестидесяти лет, мыкаючись по белу свету да по катаргам, не слыхал я этой песни. А уж и пел же он — не пел, а горючими слезами разливался, когда выводил:


«А хуть и ночую — всю ночь протоскую!»


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже