В тихом, ясном осеннем воздухе стелятся по небу белые нити паутины… Вёдро, значит, еще долго постоит… Но вон и гуси длинною вереницею тянутся уж на теплые воды, за море…
Воин грустно покачал головой: ему вспомнилось его мыканье по белу свету, там, в заморщине… А тут он мыкался по Вятке да по Каме… дикая, бедная сторона, не то что там: какие города, села! а здесь — одна беднота, голод… Вот голодные люди и идут добывать себе хлеба либо смерти: им все равно помирать голодною смертью с наготы да с босоты.
«Женишка и детишка испроели» — правда, правда: Воин сам все это видел… Он все это доложит великому государю, когда Бог живым донесет его до Москвы. А там его ждет сынок, Наталья, — да дождутся ли…
— А! Воин Афанасьич! здравствуй на многая лета — до конца века!
— Спасибо, Афанасий Ивлич, как твое здоровье?
— Сам себе дивуюсь, как еще на ногах Бог держит.
— Да, правда, Афанасий Ивлич, кручинно тебе было с этою тяготою на Вятке: шутка ли! сто стругов снарядил в такую пору, когда все в нетех. Ну, да слава Богу, за тобой государево дело не стало.
Это встретил Воина товарищ его по наряду на Вятке ратных людей для плавной государевой службы и по постройке там же ста стругов для Волги, — Афанасий Косых, мужчина лет под шестьдесят, но еще бодрый, с резкою сединой в русой бороде.
— Ты откудова это теперь? — спросил Воин Афанасия.
— От воеводы, от князя от Юрья: назавтра поход объявил против вора, и стружечки мои чтоб наутрее отошли от Бакалды вниз до Симбирского с кормом и с зелейными запасы, а сам он идет на вора по сухопутью, — отвечал Косых.
— Так завтра? Ну, слава Богу! — И Воин перекрестился, хотя у него на сердце заскребли кошки. «Шутка ли! с самим встретиться», — подумал он.
XXXVI. Монисто князя Юрия Борятинского
— Кажись, он, соколик, глазки открыл?
— И точно, матушка Ираида, смотрит: не подымает ли его Господь?
— Ох, отец Варсунофей, я, кажись, уж не чаю.
— Не говори, матушка, на все божья воля: уж коли меня, старца негодного, Бог вызволил с турской каторги да из Шпанской земли довел досюдова и сподобил меня приложиться к мощам святых угодников, преподобных Гурия и Варсунофия, так его, воина Христова, поднимет Господь.
Этот разговор осторожным шепотом вели между собой старый инок в черной скуфейке с старенькою живою монашкою, черные живые глаза которой так, по-видимому, не ладили с ее сухим, темным морщинистым лицом.
Они сидели в просторной горнице, в окна которой проникал нежный свет загоравшейся на востоке зари. В той же горнице, на высокой кровати у стены, полузадернутой зеленым тафтяным пологом, лежал средних лет мужчина, по-видимому, тяжко больной. Голова его, обрамленная спутавшимися волосами, и мертвенно-бледное, с следами сильного загара лицо резко оттенялись от белой подушки.
Больной действительно открыл глаза.
— Где я? — слабо прошептали его запекшиеся губы. Старый инок на цыпочках подошел к нему и осторожно нагнулся.
— А! — с горечью протянул больной. — Так я все еще в Веницеи… а мне чаялось…
— Нету, батюшка, ты не в Веницеи, а на святой Руси, — с нежностью сказал старый инок, — ты, должно, меня старого пса признал, што выкупил с полону, с каторги: тебе и мерещится Веницея.
— Так где ж я? — изумленно спросил больной.
— В Синбирском, батюшка, у боярина и воеводы Ивана Михайлыча Милославского
[77]в опочивальне, — проговорил старый инок.Больной закрыл глаза. Ему казалось, что все это сон. Но между тем в уме его вставали новые неясные образы. Эти запорожцы, которых он видел в столовой избе у царя. Но это сон: он во сне, будто бы в Казани, на берегу Булака видел цыганку, и она много ему наговорила и о сыне, и о запорожцах. Только теперь он видел их не в столовой избе и не у Брюховецкого, а где-то здесь, близко… И тот еще, самый большой, что упал в столовой избе, закричал: «вот оно, аспидово отродье — сынок Ордина-Нащокина!» А вот сам Разин… Он помнит, как он этого самого вора Разина хватил саблей по голове… Да, все это сон, хотя он, кажется, и лежит с открытыми глазами…
— Он опять, соколик, открыл глазки, — слышит он шепот.
— Бредит, должно в огне.
— Кто это говорит? — спрашивает больной, силясь поворотить голову.
— Я, соколик, — говорит монашка, подходя к нему робко.
— Опять цыганка! — слабо простонал больной.
— Я не цыганка, я старица Ираида, от Натальи Семеновны к тебе прислана.
— От Натальи? А где она?
— В Москве, соколик.
— Так это не сон?
— Не сон, соколик, опомнись… Припомни — ты был в бою с вором Стенькою, тебя порубили в бою казаки воровские, и мы не чаяли видеть тебя в живых. А теперь, слава Господу, ты в память приходишь… Перекрестись, родной.
Воин (это был он) хотел было перекреститься — и не мог, застонал: рука его была на перевязи; он был ранен.