Гильермо и не подозревал, что так нуждался в этом, что так соскучился. Потрясающей силы чувство дома, вот что это такое; в те времена, когда он был счастлив и жил дома, больше всего на свете он любил лазать по деревьям. Легкий и ловкий, он держался на самых тонких ветках; карабкался по почти гладкому стволу, находя мельчайшие выступы, чтобы ухватиться и удержаться. По скалам лазать тоже было здорово, цепляясь руками за колючие мелкие кустики, возноситься на почти отвесную стену в Эгбелле, чтобы оттуда созерцать прочих с тайным злорадством и объявляться далеко не сразу, будто и не слышал возгласов родни: «Где же он? Марго, ты не видела Гийома?» Но никакое скалолазание не могло сравниться с деревьями. Господи, как же давно ему не приходилось… С тех самых проклятых двенадцати лет, именно так. Индустриальный пригород Рима, заставленный каменными коробками, не располагал к подобному времяпровождению. Хотя… ведь последний раз Гильермо забирался на высоту как раз там, и был то недостроенный дом на окраине их района, куда он скрылся, удирая от шайки школьных врагов, а когда голоса их гулко забухали снизу — «Вот он! От нас не удерешь! Слазь, Наполеон, а то камешком собьем!» — и кусок щебенки ударился в проем высокого окна, где и стоял Гильермо, прижимаясь спиной к грязному камню… Тогда в ярости загнанного Гильермо с акробатской легкостью взбежал по идущей под углом потолочной балке и там замер над пропастью, крикнув в темный колодец, полный врагов: убирайтесь, иначе я прыгаю к вам! После недолгого совещания, которого Гильермо почти не слыхал из-за грохота своего огромного сердца, последний кус щебенки разбился о стену, и враги удалились, испугавшись крайней степени безумия, храбрости камикадзе, в которую они по рассуждении поверили — «Да пошел ты, псих! Торчи там сколько влезет! Ну его, чокнутого, ребята…» Гильермо до сих пор не знал, никогда и не думал после, собирался ли он и в самом деле выполнить свою угрозу. Собирался ли и впрямь прыгнуть на головы врагам в темноту, с высоты десяти, не то пятнадцати метров. Во взрослой своей жизни он ни разу и не вспомнил о том случае, и непонятно, почему вспомнил о нем сейчас, когда с прыжка ухватился руками за дубовую ветку над головой. Будь Гильермо трезв, побоялся бы в сумерках, испытал бы хотя бы неуверенность в своих давно не испытываемых силах; будь Гильермо трезв — куда там критскому лжецу тягаться с ним в парадоксальности — поостерегся бы таких экспериментов на пьяную голову; а так, подтянувшись на руках, он закинул свое легкое тело наверх. Руки и ноги сами знали, что делать, не забыли за двадцать шесть лет, как щупать ствол, как хвататься за ветки у основания, как опираться на малейшие неровности коры; ребята снизу следили блестящими от выпивки глазами, как их почтенный месье в полминуты взлетел на самую верхушку дуба, почти теряясь в ветвях. Роман и эгейкнуть не успел — песня про принца Оранжского, спешащего на безнадежную войну, полилась уже с высоты, и Марко, со стаканом в руке отступивший на несколько шагов, запрокинув голову, смотрел до кипения слез в углах глаз на белую фигуру в колеблемых ветром ветвях, на фоне быстро лиловеющего летнего неба.
— Какой мужчина, — сказала совершенно уже, похоже, пьяная Зинаида, обхватывая дерево руками и звонко целуя ствол. — Парни, Дрюня, Рома, дурачье. Какой же мужчина.
— Во разошелся, — Андрюха, похоже, искренне восхищался, забыв даже ревновать или прибавлять свое неизменное «спасибо, блин». — Во дает наш месье. А еще говорят, они пить не умеют.
— Гильермо, — восторженно от самого факта называния его имени позвал Марко, позвал ради того, чтобы позвать. — Гильермо! Не надо! Высоко! Погибнешь… как Тоска!
Он и не ждал ответа, не ждал, что его пьяный голос будет достаточно громок, чтобы быть услышанным. Он уже толком не отличал мыслей от сказанных вслух слов. Если когда-нибудь мама и бабушка так же волновались, не потонут ли в море Марко с прочими бандитами, отправляясь в очередной рейд… Волновались, и не думая в самом деле их останавливать, потому что бесполезно, а главное, это так красиво и правильно, хотя и так страшно… Ох, Марко не завидовал собственным маме и бабушке!
Если бы Марко не любил его так, как любил, совершенно по-идиотски и неотвратимо — будто убегал вперед по шпалам от летящей электрички — если бы все уже давно не случилось, оно случилось бы сейчас. То, что копилось в углах глаз, потекло по его запрокинутому лицу, вдоль висков, потому что, черт возьми, этот великовозрастный кретин… Боже мой, священник, миссионер несчастный… и этому человеку тридцать… шесть? Семь? Тридцать сколько-то, лектор монастыря… его наставник новициата, который карабкался, напившись, по деревьям и распевал французские боевые песни… Потому что Гильермо был такой дурак. И если с любовью к Гильермо почтенному и правильному еще можно было как-то совладать и жить, то с любовью к этому идиоту — шансов не было ни малейших.