Много новых режиссеров уже пришло на студию. Наверное, талантом они не уступают Лукову. Но скучно – никто не взорвется, не хлопнет дверью, не побежит хлопотать о другом… Жаль, нет Лукова, говорят на студии. Все его помнят: большой он был. Много занимал места в сердцах людей, его знавших.
Маяковский
Весной 1930-го, сдав очередной материал в «Вечерке», где я тогда работал, вернулся домой, в Благовещенский. Раздался звонок телефона. Кто-то из соседей крикнул: «Жозю, из „Вечерки“!» Взял трубку: «Застрелился Маяковский!» Я замер. А дежурный секретарь, хромой Савченко, спешил: «Приехал Кирсанов, сказал: застрелился на Лубянском, – таксист с него даже денег не взял…»
Застрелился Маяковский. Это невозможно. Невозможно! Я бросился в редакцию…
Через пару дней мне довелось освещать его похороны.
И вот, стоя у гроба в почетном карауле, бродя по унылым рапповским залам в доме на улице Воровского, где сейчас Союз писателей, глядя в раскрытые двери балкона на длинную очередь, впервые вталкивающую в двери писательского дома столько читателей, я невольно вспоминал все то, что сохранилось в памяти о Владимире Владимировиче.
Впервые я увидел его на сцене клуба МГУ. Шел очередной диспут, о чем – не помню, помню только атмосферу зала, накаленную, возбужденную, выкрики, его разящие ответы и смех.
Маяковский у самой рампы, в сером костюме, в туфлях на очень толстой подошве. Он и сейчас, в гробу, лежал именно в них… Невозмутимо-насмешливое лицо Маяковского. Он сидит за маленьким столиком, слушает оратора. Рядом с ним лысая голова молодого Виктора Шкловского: отполированный череп, как перевернутый утюг, смеющиеся глаза. В аудитории жарко. Жарко мне, первокурснику: передо мной – живой Маяковский. Первые его стихи я услышал в Севастополе от приехавшего погостить моего троюродного брата. До того я и фамилии Маяковский не слышал, увлеченный яхт-клубом да книгами Буссенара и Жаколио…
Пришел домой, рассказал тете: слушал Маяковского. А затем слушал много раз – всегда присутствовал при его набегах в МГУ, при жарких схватках его с Жуткинами (так он обзывал Жарова и Уткина), штурмовал Политехнический в дни его выступлений. Помню его наверху лестницы. Миша Светлов просит пропустить нас, «литовцев». Широкий его жест – и ужас контролеров, когда мы устремились: человек двадцать.
А в 1928-м я познакомился с ним лично в «Экране», он часто заходил на Тверскую, дом 3: его стихи печатались и в «Рабочей газете», и в «Крокодиле», и в «Экране». В тот раз он принес «Стихи не про дрянь, а про дряньцо». В редакции, кроме меня, никого не было. Пришлось представиться: «Практикант, заменяю секретаря». Маяковский протянул лист. Я не решался при нем прочесть, положил на стол:
– Передам Юрию Феоктистовичу.
– А чего там Феоктистычу, читайте сами!
Я прочел. Ответ был написан на моем лице. Владимир Владимирович улыбнулся:
– Долго здесь будете?
Я сказал, что еще месяца два.
– Ну, увидимся! – Он протянул руку.
Затем я еще несколько раз встречал Маяковского в «Рабочей газете». Он приветливо здоровался.
Стихи эти, «Не про дрянь, а про дряньцо», сейчас поразили меня еще больше, чем прежде. Перечитайте. Вещие стихи. О бездуховности, о которой теперь, через полвека, пишут социологи и публицисты. «Тихо, тихо стираются грани, отделяющие обывателя от дряни… С индустриализации завел граммофон… устроил уютную постельную нишку… Берет, с удовольствием перелистывает интереснейшую книжку, книжку сберегательную».
В «Вечерку» Маяковский заходил часто, почти всегда с Кирсановым или с Асеевым, здесь мы с ним встречались уже как знакомые. Я даже заимел карточку с его автографом – пропала во время войны, а хранил как реликвию. Карточка эта много лет стояла на моем столе без рамки, чтобы все могли прочитать автограф.