Бухарин поднялся. Булат указал ему на трибуну. Но он подошел к рампе сцены. В аудитории стало вдруг совсем тихо. Вдруг Бухарин сказал:
– Думаю, дамы на меня не обидятся: очень душно, – снял кожаную куртку, повесил ее на стул и начал свою речь.
Пересказывать ее не берусь. Это был длинный взволнованный рассказ о зигзагах его пути и мыслей. Видимо, ему казалось, что это его выступление, которое завтра появится в газете, послужит партии и действительно очистит его. Он старался сделать все возможное – видимо, личное счастье и любовь подстегивали его… Он пытался завоевать право на жизнь своим последним словом на этом судилище.
Закончил он свою речь невиданным до сих пор восхвалением Сталина. Это была все та же формула молитвы за здравие вождя, но слова были не затертые. Я запомнил:
– Мы знаем, что товарищ Сталин является фельдмаршалом революционных сил в международном масштабе и что под его личным руководством страна рабочей диктатуры полна духа молодости, бодрости и растущей силы!
Зал облегченно вздохнул. Грянули аплодисменты. Но Булат попытался укротить зал:
– Чистка Бухарина окончена.
Опять грянули аплодисменты.
После семнадцатого съезда, «съезда победителей», все как-то немного успокоились. Обстановка на четвертом этаже, вокруг кабинета Бухарина, перестала нагнетаться. Клушина повеселела, стала намечать всякие планы, я съездил в Сталиногорск, написал что-то о новых последователях изотовских методов в химической промышленности, открыв там Изотова в юбке в виде молодой девицы Веры Брагиной, и вернулся в Москву, опубликовав две статьи в одном номере как Югов и Веров. Собирался достойно отметить свой «изотовский» труд, когда Самоша радостно сообщил мне:
– Изотов был принят Бухариным, собирается к нам, и ты сможешь с ним вновь встретиться.
«Радость» моя, как вы понимаете, не поддавалась описанию. На душе у меня скребли кошки. Картины одна другой странней возникали в воображении. Я представлял, как Изотов, взглянув на меня, скажет, что отродясь меня не видел, не узнает даже в трезвом виде, а взглянув на статью, возмутится и закричит, что он никогда ее не писал. Все это станет известно Бухарину. Конец моей журналистике! Да конец-то – черт с ним! Но позор! Позор не только мне, но и Самоше – он же рекомендовал…
Наступил страшный для меня миг. Никита Изотов, вместе с директором шахты, переступил порог редакции. Меня выдвинули вперед, как близкого его знакомого. Сердце у меня сжалось. Никита протянул мне свою, как лопата, руку, и мы обменялись рукопожатиями. Это было только прелюдией. Клушина и Беркович поспешили: «Это он брал у вас статью!» – и тотчас протянули журнал. Никита посмотрел на заголовок, на свой, видимо, надоевший ему портрет… Посмотрел на меня, на Клушину – все, конечно, понял. Но во взгляде его не было негодования. Он лишь лукаво и всепонимающе улыбнулся. Я понял, что не был новатором среди журналистской братии и он даже рад, что я за него постарался.
Мы дружно сели за стол, сфотографировались. Фотография и напомнила мне эту историю. Но водки мы не пили, и камыш не шумел… Пил я уже вечером, в Доме печати, угощая свою подругу и друзей.
Служебное мое положение, да и материальное, в общем-то было благополучным. Но личные дела мои и жилищные были довольно мрачными. После развода с Фирой я жил у своего двоюродного брата Левы Крамарского в Казачьем переулке – в хорошей комнате, раньше принадлежавшей Н.А. Михайлову, будущему секретарю ЦК ВЛКСМ, ЦК партии и министру культуры. В те годы он был редактором многотиражки завода «Серп и Молот», знаменитой «Мартеновки». Заместителем его был Лева. Когда Михайлова выдвинули в центральную печать, Лева стал редактором «Мартеновки» и получил его комнату. В ней мы и жили, но беда пришла нежданно-негаданно. У Левы обнаружили опухоль – саркому, сделали операцию, но дни его были сочтены. Он много времени провел в больнице и у родных в Царицыне, а я жил в его комнате непрописанным. Мне и в голову тогда не приходило, что можно как-то узаконить свое пребывание, а роковой час между тем наступил. Лева умер двадцатипятилетним, кристально чистым комсомольцем. Был он прекрасным журналистом, отзывчивым и добрым человеком.
Я остался в его комнате, где до этого прожил около двух лет, безо всяких прав. Друзья в редакции, да и все мои товарищи, старались сделать для меня все возможное. Друг Никита Гойхман, юрист, раскопал где-то разъяснение Верховного Суда по поводу того, что гражданину К., фактически проживавшему где-то длительный срок, оставили комнату. Этот таинственный К. и стал моей надеждой.
Николай Иванович написал письмо в Народный суд Замоскворечья о том, что я «очень хороший», и просил мне помочь. Все соседи по квартире, в особенности женщины, были на моей стороне и давали показания насчет того, какой я чудный жилец и исправный плательщик. Однако домком и жившие в тесноте в других квартирах восстали.