Летом 1936 года я вошел по мраморной лестнице, осмотрел себя в зеркальном отражении и робко поднялся по крутой узкой лесенке надстройки – для того, чтобы определиться в одной из редакторских кабин. Долгие годы – под несмолкающие звуки выстрелов, хохота, скрежета тракторов, гудения самолетов, монологи императоров и секретарей райкомов, под песни и пляски – я вел нескончаемую беседу с режиссерами, сценаристами, смотрел и смотрел фильмы на двух-трех пленках, обсуждал пробы актеров, доказывал, выбирал, утверждал, хвалил искренне и неискренне миллионы метров изображения, должного отражать жизнь, мысли и чувства людей – живых и давно умерших, великих и малых.
Сценаристы и режиссеры исповедовались в кабинетах устно и письменно. Рассказывали замыслы, защищали сценарии, проталкивали халтуру, выдавая подделки за искусство, или превращали искусство в подделки. Быстро проходило лишь все установленное, привычное – и застревало, или в муках рождалось, новое. В большинстве случаев игра все же шла по правилам: прекрасно осознавали истинный характер поправок и те, кто их делал, и те, кто их принимал. Ибо, за редким исключением, и автор, и редактор испытывали одну и ту же нагрузку – и тот, кто творил, часто бывал доволен тем, что пропущенное его внутренним цензором заметил цензор внешний.
Впрочем, все, о чем я сейчас написал, понято было значительно поздней. В тот августовский день, входя в дом на Гнездниковском, я был полон пиетета к нему, чувства гордости и ответственности – ведь здесь руководили киноискусством!
Редакторство мое началось с дальних окраин – со студии Средней Азии, – затем перенеслось на Кавказ и Украину и, пройдя через «Ленфильм», пришло наконец на «Мосфильм».
С «флагманского мостика» – четвертого этажа на Малом Гнездниковском, 7 – должно было быть все видно. Отсюда я и смотрел, и на меня смотрели, отсюда затем я ушел на студию, чтобы прийти вновь уже со своими сценариями или сценариями своих учеников.
Сначала киноискусством руководили старые большевики: Шведчиков, Трайнин, Бляхин, Шумяцкий [10] .
Я пришел в кинематограф при Шумяцком. Это был зенит славы «самого массового». Передовая в «Правде» называлась «Чапаев». По улице шли колонны с лозунгом «Идем смотреть „Чапаева“!». Мальчишки в зале из рогаток стреляли по капелевцам: мечтали, чтобы Чапай выплыл.
Впервые орденами Ленина были награждены режиссеры. Ордена Ленина были еще настоящие: из платины и золота, и число их едва перевалило за сотню.
Театр негодовал: Бабочкину было присвоено звание за одну роль! Тогда звания были еще редкость – в Малом, да и во МХАТе, их имели единицы, – но самым вопиющим было другое: среди пятерки кинорежиссеров, получивших орден Ленина, не было создателя «Броненосца „Потемкина“»!
Сергею Михайловичу было присвоено лишь звание. Никто ничего не понимал. Тихо недоумевали, возмущались тоже тихо. Нашлись такие, которые делали вид, будто им все ясно: «Броненосец» ведь немой фильм, хотя именно его слава гремела по всему миру…
Встретив Сергея Михайловича во ВГИКе, я молча пожимал ему руку, поздравлять не решался, сочувствовать считал неприличным. Передавали, что он шутил: «От таких наград может разорваться сердце». Говорили тогда еще много чего. Помню лишь о встрече Шумяцкого с Эйзенштейном. Будто когда Шумяцкий подошел к нему в Доме кино, чтобы поздравить, то, пожимая руку и целуясь с Эйзенштейном, он пошутил:
– Поцелуй Иуды?
– Почему же? Думаю, что двух Иуд.
Так или иначе, был невиданный по тем временам праздник: пятнадцатилетие отмечали в Большом театре. В тот год страна жила кинематографом: это было как «Магнитострой», как Чкалов. О кино говорили везде: дома, на работе, даже в бане. О кино говорили все: академики и плотники, старые большевики и пионеры. Вслед за «Чапаевым» появились «Юность Максима», «Возвращение Максима», «Мы из Кронштадта», «Депутат Балтики», «Веселые ребята», «Летчики»… Писали про советский Голливуд: уже нашли ему место в Крыму, у Байдарских ворот…
На первом творческом совещании лидировал «Ленфильм»: братья Васильевы, Трауберг, Козинцев, Юткевич. Они призывали Эйзенштейна «выйти из башни слоновой кости» и «снять халат китайского мудреца».
Отшумели дискуссии о кинематографе «классовом» и «кассовом». Две комиссии уехали во Францию и Америку изучать опыт. Кино было на старте!
Не успел я подняться на четвертый этаж и приступить к работе в качестве практиканта у редактора Фартучного, как на второй день ВГИК прислал машину за мной и Чахирьяном: вызывали на совещание к начальнику ГУКа Борису Захаровичу Шумяцкому.
Я встречал его неоднократно в те времена, когда работал в газетах: он тогда руководил «Союзпечатью». Сейчас это был другой человек. После возвращения из Америки он «европеизировался»: на нем был американский костюм, галстук вместо косоворотки. Кабинет его был отделан со вкусом, у стены стоял шкаф странной формы, в шкафу находилась дверь в другой кабинет – это знали только посвященные: там Шумяцкий работал, скрывался от звонков и посетителей, изредка принимал работников главка.