Можно заставить человека признаться в чем угодно. Туполев, например, признался в организации «русско-фашистской партии», во внедрении в авиастроение «порочной американской технологии», во вредительском несовершенстве своих самолетов, а также в шпионаже в пользу Франции с 1924 года, причем якобы шпионские сведения Туполев передавал не кому-нибудь, а лично министру авиации Франции Денену. Так что анекдотический «туннель от Бомбея до Лондона» не столь уж и анекдотичен.
Блюхеру на допросе выбили глаз. Кандидату в члены Политбюро Эйхе на допросе сломали позвоночник. Дважды героя Советского Союза Якова Смушкевича арестовали прямо в госпитале. Принесли в тюрьму из госпиталя на носилках, потому что ходить он не мог. На носилках же его пытали и на носилках расстреляли. Ничто его не спасло. Ни «дважды геройство», ни то, что он воевал в Испании под именем летчика Дугласа, за голову которого Герман Геринг назначил награду в миллион марок, поскольку Дуглас наводил на немецких асов из эскадрильи «Кондор» немалый страх.
К чему я все это говорю? А к тому, что первый слой русской элиты сняла революция. Все те, кто хоть что-нибудь значил в профессиональном или интеллектуальном смысле, эмигрировали из страны — на знаменитом «философском пароходе», на кораблях из Севастополя, через китайскую границу… А тех, кто не успел, сняли вторым слоем — их прикончили чистки двадцатых и тридцатых. Такое ощущение, что большевики во главе со Сталиным нарочно ухудшали генофонд нации, производя искусственный отбор на худших, — вырезали (в физическом смысле) лучших, оставляя «социально близких».[9]
Редкая птица долетала в сталинских застенках «до середины Днепра», то есть выдерживала пыточный маршрут до конца. Одним из таких «экзотов» был генерал Горбатов. Он не только выжил, не только не раскололся, но и оставил воспоминания. При Брежневе затрепанную книжку Горбатова, увидевшую свет во время хрущевской оттепели, передавали друг другу под клятвенные заверения вернуть и читали ночами, потому что на переиздание надеяться было уже невозможно. Моим родителям эту книгу принесли какие-то знакомые с работы, и за пару дней вся семья ее проглотила. Горбатов подробно описал чекистский конвейер:
«Моими соседями [по камере в Лефортово] оказались комбриг Б. и начальник одного из главных комитетов Наркомата торговли К. Оба они уже написали и на себя, и на других чепуху, подсунутую следователями. Предрекали и мне ту же участь, уверяя, что другого выхода нет. От их рассказов у меня по коже пробегали мурашки. Не верилось, что у нас может быть что-либо подобное.
Мнение моих новых коллег было таково: лучше писать сразу, потому что все равно — не подпишешь сегодня, подпишешь через неделю или через полгода.
— Лучше умру, — сказал я, — чем оклевещу себя, а тем более других.
— У нас тоже было такое настроение, когда попали сюда, — отвечали они мне…
На этот раз я долго не возвращался с допроса.
Когда я с трудом добрался до своей камеры, мои товарищи в один голос сказали:
— Вот! А это только начало.
А товарищ Б. тихо мне сказал, покачав головой:
— Нужно ли все это?
Допросов с пристрастием было пять с промежутком двое-трое суток; иногда я возвращался в камеру на носилках. Затем дней двадцать мне давали отдышаться.
Больше всего я волновался, думая о жене… Во время одного из допросов я случайно узнал, что фамилия моего изверга-следователя Столбунский… До сих пор в моих ушах звучит зловеще шипящий голос Столбунского, твердившего, когда меня, обессилевшего и окровавленного, уносили: «Подпишешь, подпишешь!»
Выдержал я эту муку во втором круге допросов. Дней двадцать меня опять не вызывали. Я был доволен своим поведением. Мои товарищи завидовали моей решимости, ругали и осуждали себя, и мне приходилось теперь их нравственно поддерживать. Но когда началась третья серия допросов, как хотелось мне поскорее умереть!
Мои товарищи, потеряв надежду на мою победу, совсем пали духом. Однажды товарищ Б. меня спросил:
— Неужели тебя и это не убеждает, что твое положение безвыходно?..
Много передумал я за эти три месяца. В первый раз я не жалел, что родители умерли (отец в 1935, а мать в 1938 году)…
Помню — это был предпоследний допрос, — следователь спросил меня, какие у меня взаимоотношения с женой. Я ответил, что жили мы дружно.
— Ах, вот как. Ну, тогда мы ее арестуем и заставим ее писать на себя и на тебя, — заявил следователь».
Горбатов ничего не подписал. Возможно, потому, что у заваленных работой следователей до его жены просто руки не дошли. Но это генералу не помогло. Ему все равно дали 15 лет. Суд длился пять минут. Горбатов вспоминает:
«Я знал, что было немало людей, отказавшихся подписать лживые показания, как отказался я. Но немногие из них смогли пережить избиения и пытки — почти все они умерли в тюрьме или в тюремном лазарете».