– Ну, вот вопрос и решен. Оформляйте параллельно еще одного корреспондента и посылайте на него документы. Пургина мы оформим сами. Если у него будет возможность написать что-то в газету – он обязательно напишет. Не будет – не обессудьте! Сами понимаете. – Данилевскому показалось, что комиссар на том конце провода развел руки в стороны, и ощущение этого жеста сказало ему гораздо больше, чем весь разговор и железный, склепанный, несмотря на проблески мягкости, из одного прочного листа тон, сквозь который к комиссару было не пробиться; Данилевский поспешно кивнул:
– Понимаю, товарищ Емельянов! Так и поступим – оформим второго сотрудника. Не беспокойтесь, товарищ Емельянов, все будет в порядке, «Комсомольская правда» не подкачает, – закончил Данилевский, шумно отер рукою мокрую голову, пот из-под волос усилил напор, потек двумя пахучими ручьями.
– Я верю, – сказал Емельянов. – Если возникнут какие-либо вопросы, запишите мой телефон…
– Что вы, товарищ Емельянов, какие могут быть вопросы? Дело-то государственное, общее! – воскликнул Данилевский, машинально вытягивая из эбонитового стакана толстый синий карандаш.
– Мой телефон: бе четыре, шестнадцать, четырнадцать, – продиктовал Емельянов, и Данилевский вывел на бумаге дрожащей, совершенно чужой рукой: «Б-4—16–14», – если что, звоните, – сказал Емельянов на прощанье и повесил трубку.
Данилевский обессиленно откинулся на спинку стула, почувствовал, что у него вспотела не только голова – у него была мокрым мокра, хоть выжимай, как после стирки, рубашка, ткань неприятно прилипала к коже. Он вяло пожевал губами, подумал о том, что надо бы съездить домой и сменить белье – все сырое.
Минут десять он сидел без движения, отдыхая, с облегчением ощущая, что привычные редакционные звуки возвращаются в его, ставший необычайно тихим и одиноким кабинет, сердце больше не пропадает, руки-ноги повинуются и все вроде бы в нем вновь определяется на свои привычные места.
– Так-так, – подрагивающим голосом пробормотал Данилевский, предупредил Георгиева, чтобы тот не исчезал из редакции, а сам поехал домой переодеваться.
На фронт их провожали вдвоем, Пургина и Георгиева, хотя и в разных машинах – провожали шумно, с речами и объятиями, с песнями про трех танкистов и волочаевские дни, с поцелуями – комсомолка Людочка оставила на щеке Пургина такой крупный алый цветок, что тот заявил: не сотрет цветок до тех пор, пока не вернется с победой; Людочка, громко хохоча, стерла губную помаду платком и на чистом, с порозовевшей кожей месте сделала новый отпечаток – более аккуратный, компактный – по этой части она, оказывается, была большим мастером.
Одна редакционная «эмка» повезла Георгиева на вокзал – тот едва втиснул в нyтpo машины огромный, с незастегивающимися клапанами рюкзак, похлопал его довольно и, сев рядом с шофером, повелительно бpocил:
– Трогай!
Лицо его было скучным, желтым от плохой ночи – почти не спал, каждую минуту вскакивал, – глаза ввалились. У Пургина он несколько раз спрашивал, что ему брать с собою на фронт, а чего не брать, Пургин давал советы: четыре столовых ложки и четыре чайных – это много, три пары портянок – тоже много, на Дальнем Востоке сейчас жаркое лето, нога в портянке будет только преть, задыхаться, да потом военные, если понадобится, выдадут со своего склада и портянки и сапоги, лучше взять с собою пары три обычных «гражданских» нитяных носков, килограмм чая – это тоже много, чай всегда можно добыть на месте, а консервов мало, их сколько ни бери, всегда будет мало, поэтому надо ваять еще меньше, чем брал Георгиев, – только на дорогу. Георгиев внимательно слушал, кивал, хватался дрожащими бледными пальцами за ручку, записывал, потом снова теребил Пургина, спрашивая, что брать, а чего не брать, Пургин вновь объяснял, и Георгиев опять записывал – в результате он взял с собой все из того, чего не надо было брать, – рюкзак получился внушительным, как гора средней величины. Теперь главное, не перепутали бы японцы Георгиева с бронепоездом и не начали бы садить по нему из пушек.
Пургин на другой «эмке» поехал в центр.
– Я полечу воздухом, – сказал он, – видимо, специальным рейсом «дугласа», мне на вокзал не надо.
Данилевский понимающе протер пальцами очки и покивал – разговор с комиссаром госбезопасности Емельяновым он помнил до запятых, листок с его телефоном, который записал случайно, а ведь хотел не записывать, ибо в том разговоре такая запись была равна недоверию органам, – Данилевский, подумав, подшил в папку и спрятал в несгораемый шкаф. На папке написал «секретно». В конце концов, телефон – это единственная ниточка, которая потянется за его товарищем, отбывающим для выполнения государственного задания, других ниточек нет, и кто знает, может, через некоторое время придется набрать этот номер, получить какие-нибудь сведения – радостные, либо горькие, не дай бог, горькие! Глаза у Данилевского невольно повлажнели, он вновь протер пальцами очки.
«Эмка» повезла Пургина на площадь Дзержинского, к зданию, на которое москвичи никогда не показывали пальцем и говорили шепотом.