Когда начали утверждать повестку дня, в двери показалась голова шофера Лисичкина. Ряшков бросился к нему и вытолкнул его в приемную. Через минуту, уже с партбилетом в кармане, Иван Степанович спокойно прошел к своему креслу.
Собрание началось.
…Докладчик говорил все смелее. Его жесты, голос, скупые, но весомые слова держали собрание в напряжении.
Он рассказал о стройках пятилетки в стране и в своем крае, о задачах печати, о необходимости все шире развертывать в газете критику и самокритику, беспощадно бороться с явными и скрытыми саботажниками. Он резко говорил о недостатках в газете, критиковал коммунистов, особенно Ряшкова.
В заключение докладчик сказал:
— Коммунизм надо не только приветствовать, его надо строить. И поэтому мы сейчас перед каждым должны поставить вопрос так: если ты вскрываешь недостатки, борешься с ними, двигаешь дело вперед, — значит ты с нами; если ты замалчиваешь провалы, прячешь их, — значит ты сдерживаешь наше движение вперед. В жизни, товарищи, есть только два пути — третьего не дано.
Это партийное собрание было на редкость шумным. Выступали один за другим.
…Потом поднимается Сергей Андреевич Армянцев. Он еле сдерживает себя. Сильно злится на промышленный отдел, на редактора: живем, лишь фиксируя события, мало ставим перспективных и проблемных вопросов, забыли об экономике, приглаживаем…
Уже повернувшись к своему стулу, обдав Ряшкова взглядом строгого осуждения, Армянцев заявил:
— Одним словом, так работать нельзя. Пора понять…
— Что это, угроза? — ехидно спросил у него редактор с деланной улыбкой.
— Нет, это — требование партий. Оно касается и нас и вас.
Выступают Везюлин, Люба, Крутяков, Гусаров. Они критикуют Шмагина за недостатки в работе, критикуют Курбатова за то, что он не нашел в стенгазете места для Ряшкова, резко говорят о поведении редактора.
Ряшков сидит, низко склонив голову, и то спокойно выводит на бумаге какие-то угольники, квадраты, лабиринты, то усиленно чиркает карандашом, затушевывая их. А мысли бешено, вскачь несутся и несутся. Он, быть может, впервые сегодня так глубоко почувствовал, что сам виноват. Сам! «Думал, все могу, все!.. Защищал этого, льстил ему…»
А голоса звучат все злее. Щеки редактора горят, словно от хлестких ударов.
— О его поведении не раз говорили. Не послушал. Вот сегодня Везюлин сказал: «Наш редактор не пропускает критические материалы, потому что сам критику не любит». А ее любить не надо, вредно. Ее понимать надо. Хочешь другу добра — критикуй его, учи. Я так понимаю. — Эти слова Голубенко произнес особенно громко.
Ряшков поднял голову, взглянул на Голубенко и тут же опустил глаза, снова стал рисовать замысловатые лабиринты.
Докладчику дали заключительное слово.
— Что говорить? Выступления были деловые, принципиальные. О равнодушии здесь говорили правильно. Это в нашем деле — самое страшное зло. За ошибки надо осуждать, но за равнодушие — наказывать. Словом, прения были на уровне. Разве только о Ряшкове несколько слов. — Постоял, подумал, переминаясь с ноги на ногу. — Вот вы, Иван Степанович, часто обкомом потрясаете, за Щавелева прячетесь, а Щавелев и обком — не одно и то же. Вот и сегодня все о вас говорили прямо, в глаза, а вы отмолчались. На что это похоже. Это — своеобразный зажим критики.
— Товарищи! Редактору поручено формировать общественное мнение. Я думаю, сегодня запишем в протоколе, что товарищ Ряшков потерял моральное право быть редактором.
В руке Ряшкова хрустнул карандаш. Отшвырнув кончик графита, редактор сунул карандаш в карман и уставился на Шмагина, всем своим видом как бы говоря: «Ну, что ты еще скажешь?» По его лицу начал разливаться густой румянец.
Шмагин достал платок, провел им по лбу, по щекам, аккуратно свернул его, стараясь делать это с подчеркнутым спокойствием, но мелкая дрожь в руках выдавала его. Потом поправил очки и уже тихо, вполголоса добавил:
— Товарищи! Я в последнее время много думал. Накипело. И раньше видел, нервничал, но долго молчал. Думал, редактор поймет, одумается. И правильно меня поругали за медлительность. Спасибо вам. От души говорю, искренне. Дальше так работать нельзя.
Теперь следовало обсудить и принять решение, но поднялся Ряшков и уверенно пошел к столу.
— Прошу несколько слов, — заявил он.
— Прения закончены, — спокойно сказал председательствовавший Грибанов. — Что же вы раньше молчали? Вас же просили.
— Но я все-таки… руководитель… И как-то уважать надо.
Это возмутило товарищей.
— Здесь вы такой же коммунист.
— Вы и теперь ничего не поняли.
— Хватит, хватит, давай проект решения… — раздавались в комнате голоса.
— Ну, хорошо, пусть будет по-вашему. А о моем моральном праве, товарищ Шмагин, мы поговорим в обкоме.
Собрание давно кончилось, все разошлись, а Ряшков все сидел в своем кресле, уставившись в одну точку. Сидел и как будто слушал музыку осеннего ветра, который забрался в вершины тополей и тихонько шуршал листвой, дребезжал расколотым стеклом в окне да чуть слышно гудел, запутавшись в телефонных проводах. Но всего этого не слышал редактор, его мучила назойливая мысль: «Не уйти ли? Лучше уж лектором…»