«Что же это происходит с людьми? — думал Орлов. — Почему за последние месяцы в них стало проявляться все самое низменное и подлое? Откуда повылазило так много всякой дряни? Ведь, казалось бы, перестройка и следующий за ней процесс демократизации должны были раскрепостить духовные силы народа, освободить его от догм и заблуждений. А получилось все наоборот! Общество как будто перевернулось вверх дном. Предательство и подлость обернулись доблестью, а верность и честь стали смешными и презираемыми».
Орлов вспомнил, как поразили его первые послеавгустовские дни. Развернувшаяся по всей стране вакханалия борьбы с «остатками тоталитарного режима» подняла с человеческого дна такую пену! Доносы на товарищей по работе стали обыденностью, истеричные разбирательства на тему: «А где ты был 19 августа?» — приметой времени, злорадство и подозрительность — новой нормой отношений. На Орлова как будто повеяло тридцать седьмым годом. Он воочию представил, как все было тогда — и требования общественности беспощадно покарать «врагов народа», и готовность видеть в каждом человеке иностранного шпиона, и безумное восхваление «отца народов».
ИНФОРМАЦИЯ: «Москва возбуждена, а демократия празднует… Те, кто не успел сделать это вчера, спешили сегодня отмежеваться от заговорщиков и пристроиться к рядам победителей. Настало время предавать вчерашних друзей и искать свидетелей своей лояльности новому режиму. Горбачев теперь предстал перед всем миром и советским народом как невинная жертва путча, человек, которого предали те, кому он доверял»
Буквально на второй день после ареста членов ГКЧП в Российский комитет стали поступать доносы. Звонили неизвестные люди, с праведным гневом в голосе сообщавшие о том, что такой-то руководитель поддерживал ГКЧП и теперь «злодея» следует немедленно арестовать и посадить в Лефортово. Приходили на прием экзальтированные дамочки, с маниакальным блеском в глазах «закладывающие» соседей, которые «помогали хунте». На стол ложились десятки заявлений — от написанных корявым почерком на листке, вырванном из школьной тетради, до напечатанных на фирменных бланках учреждений и фирм. От всей этой доносительской пестроты у Орлова становилось гадко на душе.
Особенно его поразили три встречи. На первую к Орлову из приемной на Кузнецком мосту привели одну женщину, которая хотела говорить только с Председателем КГБ России, и больше ни с кем.
У нее якобы был какой-то «очень важный для органов сигнал», как выяснилось — информация о «деньгах партии». Видно, начитавшись статей и наслушавшись передач, полных безумных домыслов и фантастических допущений, она сбивчиво рассказала о том, что видела, как какие-то люди в дни путча заносили во двор райкома партии тяжелые мешки, а потом, когда здание было опечатано, там ничего не оказалось.
— А почему вы думаете, что это деньги партии?
— Так это ж ясно! Что коммуняки еще могли прятать?
Орлова резануло слышанное уже не раз им слово. тогда, у Белого дома, оно звучало как самая грубая брань, как самый мерзкий эпитет.
— А вы не допускаете, что это, например, были учетные документы или какие-нибудь…
Но женщина даже не дала ему договорить, сорвавшись на крик:
— Да что вы! У них же там подземный ход. Вы разве не знаете? Все райкомы соединены между собой подземными ходами! У них есть ход в ЦК, в метро и далеко за город!
— Как далеко? — серьезно спросил Орлов.
— На сто километров от Москвы!
— На сто?
— Д-да! — проговорила женщина, немного стушевавшись. Затем добавила: — Говорят, что на сто.
— А кто говорит? — не унимался Орлов. Ему хотелось заставить посетительницу, выдающую этот бред за «очень важный для органов сигнал», самой почувствовать абсурдность ее заявлений. Но куда там! В параноидальном запале она твердила только одно: «деньги КПСС», «подземный ход», «сто километров от Москвы».
— Вы должны… послать туда… Надо арестовать всех! Это враги демократии!
Орлов понял, что женщина просто не в себе, и, поблагодарив ее за «очень ценную информацию», поспешил с ней расстаться. Однако у него осталось тягостное ощущение общения с человеком, находящимся в плену навязчивых идей, граничащих с помешательством.