Сразу все вспомнилось: коридор, собаки, овраг. И эта девочка, обнявшая мать. Я поползла на крик. Хотелось одного: в этой громадной страшной могиле увидеть живого человека. Но когда Вася схватил меня за руку, я невольно вскрикнула. А Вася прижался ко мне и шепчет: «Молчи, мама. Молчи. Они опять придут. Уйдем отсюда скорей…» Не знаю, как выбрались мы из этой могилы, как не наткнулись на патрулей. Видно — судьба… Я постучалась в первую хату. Открыла старушка. Она все поняла. Вымыла нас в кухне. Уложила на чердаке. А через два дня Кухаренко вывел нас из Киева… Вот и все… С тех пор Вася зовет меня мамой. Я не знаю, кто он и где его мать. Боюсь спрашивать. Пусть будет так. Теперь он мой сын. Мой единственный родной, любимый мальчик…
— Не береди себя, голубка, не береди, — обняв ее, ласково говорит хозяйка. — Ну ложись, ложись, отдохни. Умаялась, небось…
Галя послушно ложится рядом с Васей…
— Так живет Киев, — чуть помолчав, говорит Кухаренко. — Сплошной ад. И каждый день они придумывают новое… Мне рассказывали очевидцы о страшных казнях… Одних заставляют взбираться на дерево, а других — подпиливать его. Люди падают вместе с деревом и разбиваются… В яме разжигают костер, а над ним на заранее поставленной виселице подвешивают грудного ребенка. Мать бросается к нему, и они сгорают вместе… Но разве только казни? Они хотят сломить киевлян голодом. Под страхом смерти в город запрещен подвоз продуктов. Базары пусты, магазины тоже. Выдают по двести граммов на неделю какой-то темной массы, испеченной из кукурузы, проса и ячменя. На улицах сутками лежат трупы умерших от голода. Никто не убирает их. В Киеве ни хлеба, ни воды, ни крупинки соли — одна кровь…
— И все же наш Киев живет, борется, не сдается! — взволнованно говорит старый учитель. Он стоит перед нами, гордо подняв свою седую голову. — Не сдается!.. Гремят взрывы в домах, занятых фашистами, бесследно исчезают их патрули, рвутся машины на пригородных дорогах, летят под откос эшелоны… Вы скажете, это делает горсточка подпольщиков? Неправда! Слушайте…
— Это клятва тысяч и тысяч киевлян. Каждый из них борется по-своему, — как может и как умеет. Ломает станки в мастерских, сыплет песок в буксы вагонов, режет покрышки автомобилей, расклеивает листовки, саботирует все их мероприятия. И фашисты уже видят свое бессилие. Они откровенно расписываются в нем… Сейчас я докажу вам это их собственными документами… Дайте нож. Если можно, перочинный нож…
Он хочет еще, что-то сказать, но кашляет и отходит в сторону. Кашель глухой идущий из глубины груди.
— Туберкулез? — с участием спрашивает Пашкевич.
— Не думаю, — отвечает учитель, вспарывая ножом козырек своей фуражки. — Видите ли, в одно прекрасное утро меня с сотнями киевлян погнали на восстановление разрушенного моста через Днепр. Не сговариваясь, мы решили: «Не для того взрывали, чтобы восстанавливать для вас»… Ну, надсмотрщику не понравилось вполне естественное для старого учителя отсутствие сноровки носить тяжелые бревна — он приказал избить меня. В итоге вот это, — и старик касается рукой груди.
— Но это всего лишь частный случай, — продолжает учитель. Он уже вспорол свой козырек и вытаскивает из него тонкие листочки папиросной бумаги. — Я о другом — о большом и общем. Я бы даже сказал, о решающем в этой великой борьбе. Вы слышали слова Эриха Коха? Он говорит о том, что гитлеровцы встретились на нашей земле с особой породой людей. Для советского человека, говорит он, смерть сама по себе не страшна. Только массовыми чудовищными казнями надеются они сломить нашу волю к сопротивлению… Ну так вот я и хочу показать вам, как дошли они до этого заключения и как рушатся их надежды.
Учитель развертывает первый листок папиросной бумаги и протягивает его Пашкевичу.
— Перевод подлинного приказа рейхсминистра Розенберга. За точность перевода ручаюсь. Прошу прочитать вслух. Для краткости — лишь то, что подчеркнуто.
Пашкевич читает: