В таком покое, под зеленой лампой, думал я, зреют семена будущих потрясений, но какое он имеет к этому отношение, прилежно переводя палачам всё это, чреватое начатками истинной свободы? Опять накатило омерзение к себе, стало трудно дышать от собственного ничтожества. У меня уже были такие приступы. Тошнотой прорывалось словоблудие в статьях, которое, кажется, уже обернулось второй моей натурой. Когда я успел так опуститься, выпестовав в себе ставшее хроническим неумение защищать своих друзей, когда они меня об этом не просили? Надо было срочно бежать домой, ощутить прикосновение жены. Она узнавала мое состояние по непривычно повышенной бодрости и остекленевшему взгляду. Ночью я в ужасе проснулся с почти смертельным ощущением того, насколько разрушительно действует на меня эта зависимость от вежливых костоправов. К горлу подкатывало отвращение к себе, ко всем философским изысканиям, словно бы они были лишь прикрытием этого убегания от самого себя. Спасением было лишь спящее рядом существо – жена. Я никогда не называл ее по имени, часто меняя всякие ласкательные словечки, чтобы они не приедались, но лишь взгляд на нее внушал, что я жив и могу еще спастись. Назвать ее по имени означало для него отчужденность, ибо она была ближе ему всяческого имени, ближе собственной его сонной жилы.
Чудо есть чудо. Однажды, опустошенный и равнодушный ко всему, я, автоматически занимающийся каким-то переводом в читальном зале, мельком увидел ее. Молнией обозначался этот миг, мелькнувший ореолом светлых волос, зелеными глазами и гибким, отрочески-чудным движением девической руки, посылающей кому-то привет. Она искала какой-то текст, готовясь к экзаменам, и я вызвался ей помочь. Наши руки нечаянно соприкоснулись, и я впервые, после омерзительных дней, когда вообще не хотелось просыпаться по утрам, удивленно подумал о том, что у меня все же было безоблачное детство, где дымящиеся от ослепительного солнца тени обещали долгую счастливую жизнь. Дальше я жил как бы в беспамятстве, время от времени с удивлением обнаруживая ее рядом. Окончательно пришел в себя, увидев и не поверив, что она заглянула в темный опостылевший угол, который я снимал, вытирала пыль даже с каким-то удовольствием. И он тоже нашел понравившееся ему занятие: ходил за ней, трогал за плечи, чувствуя, как нарастает состояние радостной, до замирания в кончиках пальцев, взвешенности. Она повернулась, и он взял ее лицо в ладони, и они поцеловались, и сели на топчан, именуемый им кроватью, и длилось счастливое безумство, обессиливающая невероятность. Потом вышли на улицу в неожиданно прихлынувшую из ушедшего лета теплынь, под слабо тлеющие звезды, как будто в них дул кто-то, и это странно не вязалось с безветрием.
Стояли, прижавшись к какой-то стене, и губы их набухали и подрагивали от предвкушаемой тайны сближения. И никогда затем, через все годы, не ощущалась с такой силой причастность окружающего мира к этим мгновениям. До того, что темень ночного неба льнула к их сливающимся губам в желании хоть чуть удостоиться того меда прикосновения, сродни пчелам, сосущим цветок. А за краем глаз толклись звезды, стараясь помешать полному слиянию, как это бывает с самыми близкими друзьями и подругами, любовь которых весьма похожа на зависть на грани неприязни.
Все было примерено и примирено.
Успокаивала и уравновешивала мою впавшую в омерзение душу ее красота, ее ровный характер с неожиданными вспышками детского, лишенного всякой логики и потому особенно спасительного для меня упрямства. Это существо не знало компромисса. Только в миг ее присутствия, объятия или отталкивания возникало чувство, что жизнь не проходит мимо, и тут же исчезало с ее отдалением. Она была настоящей красавицей Дальше он жил как бы в беспамятстве, время от времени с удивлением обнаруживая ее рядом. Окончательно пришел в себя, увидев и не поверив, что она заглянула в темный опостылевший угол, который он снимал, вытирала пыль даже с каким-то удовольствием. И он тоже нашел понравившееся ему занятие: ходил за ней, трогал за плечи, чувствуя, как нарастает состояние радостной, до замирания в кончиках пальцев, взвешенности. Она повернулась, и он взял ее лицо в ладони, и они поцеловались, и сели на топчан, именуемый им кроватью, и длилось счастливое безумство, обессиливающая невероятность. Потом вышли на улицу в неожиданно прихлынувшую из ушедшего лета теплынь, под слабо тлеющие звезды, как будто в них дул кто-то, и это странно не вязалось с безветрием.
Я не переставал удивляться, как эта вольная, упрямая птица, не терпящая лжи, попалась мне. Что она во мне нашла?
С каждым ее исчезновением мне казалось, что она не вернется, хотя я точно знал, где она – в магазине, на рынке, у подруги, на работе в районной библиотеке.
В родильное отделение, куда я ее отвез, не разрешали зайти. Через приоткрытую дверь я вижу ее похудевшее, совсем девичье лицо, две торчащие косички, опустившийся живот.
– Что такое гидроцефал? – спрашивает она.
Всё во мне обрывается:
– Кто тебе это сказал?
– Слышала, как врач говорил.