Словно с креста снятая - такой была она, когда под взглядами часовых подходила к гауптвахте. Часовым Лариса но показалась красавицей - просто измученная, исстрадавшаяся женщина с ввалившимися глазами, горящими, как у тяжелобольной, а вот для него, Диденко, была она, видно, совсем иная. Припав к амбразуре, бедняга даже заплакал, когда она подошла,- заплакал от счастья, что видит ее.
Лариса протянула ему сквозь амбразуру руки, темные, будничные руки, знавшие, видимо, всякую работу, а он, схватив их, стал исступленно покрывать поцелуями.
Часовые из деликатности отвернулись, но все равно до них доносился то ее голос, лепетавший что-то нежно, то его, исполненный глубочайшего чувства: просто не верилось, что те же самые уста, которые только что извергали брань, посылали проклятия всему свету, теперь тают в любовном шепоте, захлебываются соловьиной нежностью.
- Зоренька моя! Цыганочка! Ясочка! Ластонька! Моя горлинка! Счастье мое чернобровое! Оченя мое каре!
Откуда только брались у него, грубого артиллериста, эти слова-ласки, эти напевы души, песни ей, той единственной, которая как будто и в самом деле принесла ему счастье, подняла своею любовью на какие-то доныне неведомые вершины... Что знал он до сих пор, что видел, чем 'жил? Смерть одну только видел, воронки, да грязь, да смрад войны, только и умел, что снаряды фуговать, а вот появилась она, как с неба, солнечным духом снопов, дыханием самой жизни овеяла тебя...
Часовые через какое-то время стали напоминать Ларисе, что уже пора уходить, но она вроде и не слышала, вновь становилась на цыпочки, тянулась всем телом к амбразуре, утопив в ней худое, увитое прядями волос лицо... Что она видела там? Синие огоньки глаз, крутой солдатский лоб, теперь уже остриженный, да широкие скулы посеревшие - вот и все, что могла она там разглядеть, а никак не могла наглядеться: ведь, может, это и было то самое для нее дорогое, один только раз отпущенное ей па земле...
Просунув руки в амбразуру, она гладила ладонями лицо любимого, трепетно голубила, ласкала, и нестерпимо было смотреть часовым на эту нежность, смотреть, как, приблизив лицо к лицу, уже плачут они оба - и он и она. Как будто предчувствовали то, что уже недалеко было.
Ночью был получен ответ: приговор оставить в силе.
Подлежит немедленному исполнению в присутствии военных и гражданских.
Теперь спасти Диденко могло только чудо.
Моросило, и предосенние тучи облегали небо, когда батальоны хмуро выстроились - не на плацу, а на другой глухой опушке над яром,- чтобы вместе с гражданскими, родственниками погибшего, принять участие в последнем
трагическом ритуале. Представители местных властей тоже прибыли сюда все в черном, как бы в знак траура.
В старых армиях (а может, где-то и теперь) перед казнью к осужденному заходит священник или пастор на последнюю беседу. Тут таких не было, и тяжесть этой миссии легла па комбата Шадуру, бывшего Диденкова командира. Старый артиллерист, отмеривший, как и Диденко, полсвета со своими пушками, на стволах которых уже и звездочки не помещались, вошел в землянку понурый, с опущенными усами. Не зная, как вести себя, покашлял и, втянув голову в костлявые плечи, присел с краю на холодном земляном лежаке. Не знал комбат, с чего начать, как надлежит отпускать грехи этому несчастному Диденко, которого он даже любил: ведь добрым был он солдатом. А теперь вон как все обернулось: сгорбившись, стоит перед ним артиллерист, без ремня, в безмедальной, неподпоясанной гимнастерке смертника. Неужели это прощальный разговор? Комбату как-то и самому не верилось в реальную неизбежность этого сурового приговора. Однако же он должен был что-то сказать... Что им, смертникам, говорят в такой час?
Понурился Шадура-комбат. Вынул кисет с табаком, взял себе щепотку и Диденко подал, и они молча закурили, как будто где-то на огневой между двумя боями.
- Ну вот, Диденко. Воевали мы с тобой, брат, добрый ты солдат был. Я помню, как там, под дотами... и под Верблюжкой... и под Бартом... под Эстергомом,- все помню.
Там пуля миновала, а тут... Что же это получается? На смерть за Отчизну шел, а теперь сам ее запятнал?- Он взглянул на Диденко, ожидая возражений, но тот стоял молча, сгорбясь под накатом землянки, трещал цигаркой.
- Что же ты молчишь?
- А что говорить?
- Тысячу раз жизнью рисковал ты за нее в боях, тысячу раз мог за нее голову сложить. Так разве ж теперь испугаешься? Если в самом деле запятнал и только кровью и можно пятно это смыть,- разве не смоешь?
И снова ждал ответа.
- Эта женщина... Кто хоть она такая? Это у вас серьезно?
Диденко с жадностью, раз за разом затягиваясь, дотянул цигарку до огня, потом сказал вполголоса, твердо:
- Я люблю ее.
Комбат вздохнул, кашлянул, и снова они помолчали.
- Если любовь, тогда другое дело, Диденко... Но сложилось плохо...
- Вы ведь меня знаете, товарищ комбат. Родину, самое святое у человека... разве ж я хотел опозорить... И раз уж так получается... Раз выходит, что только смертью и можно то пятно смыть... Так что ж: я готов.