— А это уж как вам будет угодно!.. — выкрикивал Вадим в запале, не видя ничего и не слыша. — Вы ведь всегда в стороне!.. И при этом всегда правы, правильно? Мы ведь при вас только кормимся… вы нас прикормили, видите ли, и мы при вас теперь состоим…
(Что за чушь несет этот оборзевший кретин? Что он имеет в виду и каким местом думает?..)
— …А вы — на горе! Вы всегда на горе! Со скукой наблюдаете коловращение жизни. Мы тут все коловращаемся, как проклятые, а вы изволите наблюдать!..
— …А мы ведь — голые, мы без шкуры даже, с нас шкуру это самое коловращение содрало. Ничего! Поколовращаемся и новую нарастим! Так ведь, по-вашему?.. Боги молчат, — значит, не возражают. Ведь искусство есть всегда беспощадный отбор озарений…
— …А вы знаете, каково это, когда тебя отбирают? Когда ты один-одинешенек, и никто тебе не поможет — ни друзья, ни родственники, ни учитель, на которого надеешься, как на самое последнее?..
— Знаю, — серьезно сказал сэнсей, и Вадим замолчал и только всхлипнул, словно бы от отчаяния.
— «Иди один и исцеляй слепых, — процитировал сэнсей (вполне серьезно, совсем без иронии, которая оказалась бы здесь вполне уместна), — чтобы узнать в тяжелый час сомненья учеников злорадное глумленье и равнодушие толпы…»
Вадим молчал, но кулаки его вдруг разжались, и руки повисли свободно.
— Пойдемте, Вадим, — сказал ему сэнсей. — Я вас понял, но надо все это обсудить спокойно. По возможности не стоя, а сидя… Мы не очень надолго, — сказал он Роберту. — На полчасика. Извините.
И они ушли, оба: сэнсей, легкий как одуванчик, а Вадим следом за ним, — уже ссутулившись, уже покорно, — вялый, словно сдувшийся воздушный шарик. Связь с кабинетом была включена, можно было повернуть верньер и услышать, о чем они там говорят, но Роберт не стал этого делать. Воображение у него всегда было жиже памяти, и представлял он себе только, как Вадим валяется в ногах, просит прощения за грубости и дерзости и умоляет помочь, а сэнсей сидит над ним словно Будда и изрекает свои коаны. Чтобы уничтожить эту малопривлекательную картинку, он ожесточенно принялся за картошку, потом за морковку, а потом стал вскрывать консервы с горбушей в собственном соку. Картинка исчезала, снова появлялась, снова затуманивалась, никак от нее не удавалось избавиться, а потом вдруг включилась громкая связь, и сэнсей сказал:
— Вадим уходит. Проводите его, пожалуйста, Робин.
Он уменьшил газ под кастрюлькой и пошел провожать. Вадим уже натягивал серые свои отсырелые кеды, упершись задом в стену, лицо у него от неудобной позы было красное, он пыхтел, но не выглядел ни жалким, ни убитым. Более того — он выглядел довольным. И слава богу. К черту подробности! Жертв и разрушений нет — о чем еще может в этом мире мечтать мирный обыватель, не претендующий на управление историческими процессами?.. И все-таки он не удержался.
— Ну? Поговорили?
— Если можно так выразиться, — отвечал Вадим, с трудом разбираясь, где у штормовки зад, где перед,
— И что он тебе сказал?
— Напоследок?
— Давай — напоследок.
— «Ты обрел мой костный мозг».
— Понятно. А перед этим было объявлено: «Время настало. Почему бы тебе не сказать, чего ты достиг?».
— Да, что-то в этом роде. Только он никому не говорит «ты». Даже мне.
— Это не он. Это Бодхидхарма. Мы последнее время увлекаемся дзэн буддизмом.
— Да, как и вся страна побежденного социализма…
Они уже стояли у решетки, и Роберт гремел ключами, отпирая калитку. Когда калитка отворилась, он процитировал:
— «Наконец дошла очередь до Хуй-кэ. Он почтительно поклонился и молча застыл. Учитель сказал: „Ты обрел мой костный мозг“…» Ты тоже почтительно поклонился и молча застыл?
— Нет, — сказал Вадим, — нажимая кнопку лифта. — Я сказал ему, что рожа исчезла.
— И что же это означает?
— Что я повернул ее. Трубу большого диаметра. Он откровенно сиял. Он был горд.
Роберт признался:
— Ни хрена не понимаю. Но я рад за тебя, Хуй-кэ. Рад, что у тебя, наконец, захорошело, Хуй-кэ.
— Не выражайся! — сказал Вадим и шагнул в кабину.