В тот день стояли перед всеми худой, русоволосый, с безумными голубыми глазами ремесленник и жена его — тонкая, нежно-русая, круглолицая кабета. Стояла — и не могли они, молодые дружинники, отвести глаз от фигуры ее, от белой-белой шеи и губ, которые, как вишни, алели на этом испуганном, но и отчужденно-решительном лице. И говорили муж и жена разное.
— А что мне, княже, твой суд? — страстно говорил он. — Я сам сужу себя каждый день. Нет. Каждую ночь. Знаешь ли ты такие ночи, когда тьма сгущается до каменности и тело кажется сосудом зла, вырезанным в этом камне, который вот-вот сломается от непомерной тяжести, со всех сторон гнетущей его? Я сужу себя за Адамов грех, который из меня сделал грешника, ибо сказано: «Оставь ближних своих, вскинь крест свой и иди за мной». А я прилепился душой к ней, длинноволосой сестре змеевой, — и бессилен перед нею! Царство духа променял я на земную утеху — но, боже милосердный, ты видишь, какие казни египетские я терплю за нее, блудницу вавилонскую!
И глаза ее тоже вспыхнули и будто осветили сумрачным светом женщину — тонкую, гибкую, в кожаных лаптиках. Казалось, вспыхнули медные украшения-колты на висках, заискрились в них голубые камешки.
— А что мне твой суд, княже? — сказала и она. — Я добрая христианка и в церковь хожу каждую неделю, и в хате нашей висит образ старый — целый урожай льна отдали за него! Однако я выплакала себе глаза, княже, и, ежели бы не боялась сгубить свою душу и гореть в аду, я бы отравила поганым грибом этого человека или сама бросилась бы в Полоту.
Я ли не жалела его? Я ли не хозяйка в доме? Или полотно мое хуже, чем у всех в городе?
За что же блудницей меня хает? За что руки мне выкручивает по ночам и тела живого не оставляет? Пусть бы ушел от меня и спасал свою душу в схиме, а? Детей бы сама растила и подать платила как за живого хозяина. Все равно его нет у меня. Все бегает в монастырь да книги божественные читает. Однако, видно, не спасают они от нечистика.
Обнимет меня — а потом грех замаливает и иначе как блудницей не зовет. За то блудница, что тянет его ко мне и ничего с собой не поделает. И обвиняет, что не даю ему воли, что свет без меня не мил.
Так убей нас за это, княже, убей и освободи тем.
А иначе — что мне твой суд?
…Долго думал князь, а потом приказал, чтобы епископ, против всех правил, разлучил их перед богом и заключил мужчину в монастырь — навечно.
— Не мучить муж и жена должны друг друга, а вместе жить, и нести утешение другим, и крепко держать крест свой…
Недоволен был епископ, а люди полоцкие похвалили решение Брачислава. И объявили женщину будто бы вдовой, только не разрешили ей во второй раз выходить замуж.
Не один вздохнул, когда ушла она, — легко, пружинисто, как росомаха.
А мужчина пал ниц, благодаря князя, и вдруг захлебнулся смехом-плачем, и слезы текли по его худым щекам…
И, вспомнив об этом Алекса понемногу успокоился. Великая это тайна, непостижимая — так говорилось в Библии. Вот и он сейчас мучается, думает — но ответа нет и не будет. Значит, нужно жить, жить, несмотря ни на что.
…Он трудился с наслаждением, со старанием, чтобы в тяжелой работе забыть обо всем, что мучило и не давало покоя. Снова обмазал глиной и укрепил камнями стены дома, издалека приволок охапку корней можжевельника и отшлифовал толстые наросты, чтобы получились крепкие поручни на террасе, переложил тростниковую крышу — холодные зимние ветры не будут продувать жилище, — огородил двор. Камней вокруг было много, а с деревом трудновато, сучья приходилось искать в горах, тягать тяжелые охапки. Очень помогал осел, — привычный к крутым тропинкам, он терпеливо топал по скользким от холодного утреннего тумана камням, и Алекса только удивлялся, как может животное, такое невеликое в сравнении с огромной ношей, нагруженной на спину, спокойно ступать на камень, который, так и кажется, вот-вот опрокинется в бездну и потянет за собой? Как чувствовал, можно ли ступить на тот или иной валун?
Шли годы. Нармурад, большей частью молчаливый, оживлялся, когда говорил Алексе о том, что открывал сам, что находил в окружающем. Не переставал он радоваться и удивляться миру. Однажды, когда парень окучивал около стены виноградную лозу, старик взволнованно позвал его:
— Иди сюда!
И едва тот подошел, ладонью вытирая пот со лба, показал на землю:
— Видишь?
Алекса не увидел ничего, но, зная, что лекарь никогда не станет говорить о мелочах, наклонился над тем местом, куда указывал палец. Но ничего, кроме двух муравьев, которые суетились на глиняной дорожке, не увидел.
— Муравьи?
— Ты думаешь, что они дерутся? А приглядись!
Действительно, было похоже, что эти два рыжих, крупных муравья сражаются друг с другом: один из них навалился на второго, а тот отчаянно оборонялся.
— Он отгрызает ему ногу! — Нармурад показал на верхнего, совсем красного муравья. — Вот сейчас все кончится.