Итак, я жила теперь на Матвеевской. Квартира родителей была трехкомнатной, но крошечной, как все в тех «хрущобах». Мне выделили в ней девятиметровую комнату, где я и поместилась со всеми своими книгами и картинами. Получилось нечто вроде купе с кроватью, затиснутой между шкафами и столом, сооруженным из книжных полок с положенной на них чертежной доской.
Матвеевская тогда была окраиной Москвы, а работала я в центре, на Садовом кольце. Ежедневная дорога на работу занимала полтора-два часа: две остановки автобусом до платформы, две остановки электричкой до Киевского вокзала, потом на метро до Маяковки, потом троллейбус до Садовой-Самотечной, плюс, ожидания в каждом пункте пересадок. Обратно, понятно, то же самое. Не понятно, как хватало энергии еще и на немецкую группу.
В электричках, особенно зимой, было мучительнее всего. На подъезде к городу народ в шубах уже давился и потел во всех проходах и тамбурах. Много раз с удивлением замечала, что, невольно слушая речь подмосковных жителей, не понимаю ее. Как будто мы говорили на разных языках. Они точно говорили по-русски, они матерились по-русски, но, кроме мата, я не понимала почти ни слова – не могла связать изредка мелькавшие смыслы. Не знаю, чему приписать это странное обстоятельство: своему невниманию или душевному смятению. Но это повторялось регулярно: я вслушивалась, пыталась вникнуть, и не понимала. Странно. Помню, что такая «дислексия» меня тогда изрядно угнетала.
Несмотря на все внешние трудности, я была почти счастлива. Во мне была ясность, как будто я понимала, зачем все это. Одно из больших удовольствий того периода – налаживание отношений с папой.
По жизни мы с отцом не очень-то ладили, часто ругались и спорили по любым вопросам до хрипоты. Наверное, мы были очень разными. Или, наоборот, слишком похожими. Но в этот, самый поздний, период наших отношений прошлые страсти вдруг улеглись, и мы вошли в состояние взаимного приятия и тихой нежности, немного грустной в предчувствии близкой разлуки.
Однажды папа попросил его подстричь. Он сидел посреди комнаты на стуле, закутанный в простыню, а я вертелась с ножницами вокруг, отстригая кусочки его седины. И вдруг почувствовала, что ему бесконечно приятны мои прикосновения, что он млеет, наслаждаясь таким нашим немым общением. Его чувство передалось мне, и я запомнила эту сцену как танец, в котором мы кружимся с ним, очень нежно и бережно обнимая друг друга.
Папа в тот период уже страдал старческой эпилепсией, мама то и дело вызывала «скорую», чтобы вывести его из судорог и удушья. Часто это начиналось рано утром. Однажды я проснулась на рассвете в своем купе, проснулась от маминого крика. Она звала меня, и я сразу поняла, что папе плохо. Вскочила, ринулась к двери, схватила ручку и дернула… Дернула, наверное, слишком сильно, потому что ручка осталась в моей руке, а на ее месте между двух картонных листов, раскрашенных под древесину, образовалась круглая дыра, и, сколько я не билась, не могла ни высадить, ни открыть эту чертову дверь. Звала маму, чтобы она повернула ручку с другой стороны, но ей было не до меня. Помню свое задыхающееся, трясущееся от бессилия, еще не проснувшееся тело, которое стучит и орет, колотясь о запертую дверь.
В тот раз папу спасли. Но видно было, что он слабеет с каждой неделей. Как-то раз сидела у себя и вдруг услышала рядом его голос. Приоткрыла дверь: папа шел по коридору, придерживаясь руками за стены, и пел. Это было за несколько дней до последнего приступа.
В следующую пятницу мы с мужем поехали на дачу. Во время дневной прогулки дошли до почты, где был телефон-автомат. Позвонила родителям. Мама сказала, что папу забрали в больницу, и я помчалась в Москву.
По глазам врача из реанимации поняла, что папа умирает. Слова тоже мало обнадеживали, но мама хотела верить, что и на этот раз все обойдется. Не стала ничего говорить ей раньше времени. Да и откуда я знаю? В реанимацию не пускали, мы сидели в каком-то тесном белом предбаннике. Написала папе записку, что мы его любим, что мы здесь. После долгого ожидания принесли ответ – несколько строчек почерком почти неузнаваемым, что все в порядке.
Через два дня я только пришла на работу, как позвонили из больницы. Папа умер. Это было 11 октября 1985 года. Поехала в больницу. Мамы там еще не было – ей вообще не позвонили. Но она ходила в больницу, как на работу, и в то утро я пошла ее встречать. Мы шли навстречу друг другу вдоль больничной ограды, мама плелась медленно, неся какие-то банки с едой для папы. Увидела меня и сразу все поняла.
Дальше было несколько часов, как в тумане: стояние в каких-то очередях к каким-то окошкам для оформления каких-то бумажек… Вокруг все чужое и дребезжит. Внутри все немо и ломит, ломит…
Мама затихла и сникла. Я занялась обзвоном родственников и знакомых, организацией похорон. Мой муж не общался с моей родительской семьей, и не принимал участия в этой стороне моей жизни, мама была в глубокой и глухой депрессии, а потому я должна была все делать сама.