Настала осень; пошли дожди, потом снег. Скурипинчиха сидела безвылазно дома, и Маринка не могла уйти со двора; сердитые глаза старухи и страх перед ней держали ее точно на привязи. В присутствии тетки она даже не решалась подойти к забору, и когда порой до нее долетал сквозь щель тихий призыв Ноя, она притворялась, что не слышит. Проход на поляну через сад тоже стал невозможен: пустошь, как всегда, покрылась высоким непролазным снегом. Настоящее белое море!
Между тем склоки и раздоры между соседями все ужесточались. Для Маринки наступили дни тяжкой беспрерывной работы. На дворе Ханино-Липы ряды дров росли все выше и выше. По целым дням только и слышно было, как грохочут сваливаемые с подвод бревна. И стена между соседями тоже росла вверх. Теперь в ограде не было ни единой щели. И даже если сыщешь дырку — наваленные по ту сторону бревна и доски не дают взгляду проникнуть внутрь…
С наступлением весны Ноя отдали в слободской хедер, и у него появились новые интересы. Проходили дни, недели, а Ной не показывался. Маринка ждала его в саду, искала на пустоши, а его все не было!
— Где Ной? Почему он не приходит? — спрашивала себя Маринка.
Снова настало лето. Скурипинчиха наполовину лишилась своего сиплого голоса, так много было перебранок, но привычек своих не изменила: каждый день она уходит ранним утром на баштан и возвращается, когда на небе уже зажигаются звезды. В такие дни Маринка одиноко и тоскливо сидит на завалинке, что между домом и купой деревьев, гладит Скурипина, смотрит ему в глаза и молчит. И когда порой она подымает взгляд на окружающие ее высокие заборы, ей кажется, что не они стали выше, а она утонула между ними, как в колодце… Сидит она так, и все кругом погружено в летнее безмолвие. Внезапно со стороны соседского двора раздается визгливый женский голос: «Ной, Но-ой!» — Маринка вздрагивает и бросается к ограде; в тысячный раз она пытается найти хоть какую-нибудь щель. Скурипин сочувствует ей и помогает искать: он забегает вперед, упирается передними лапами в забор, скребет его когтями и принюхивается… Но забор непроницаем, и Маринка медленно, молча возвращается к завалинке, обнимает Скурипина, заглядывает ему в глаза и вдруг со всей силой прижимает к груди, прижимает и вся дрожит. Скурипин, где Ной?..
Каждый день Ноя силком тащат в хедер — по доброй воле он не идет. Мать наготавливает ему с собой на завтрак изысканные лакомства: гусиные пупки, шкварки, варенье, но ничего не помогает — он все равно упирается. Ципа-Лия плачет, Ханино-Липа хватается за ремень — а Ной твердит одно: «Не хочу да не хочу». Он убежал из одного хедера, из другого — что делать с таким лодырем? Порядочный уже оболтус — а даже грамоты еще не знает. Тянет его только к собакам, лошадям, садам и огородам. По целым дням что-то сеет, сажает. Слыханное ли дело? Наконец решились и отдали его меламеду Рувиму-Гиршу, тому, что поначалу сладок, словно мед, а после горек, хуже горькой редьки. Это был высокий, худощавый еврей, с жидкими, наполовину вылезшими усами и острым прыгающим кадыком, пьяница и бездельник, имевший привычку щекотать своих учеников до полусмерти.
— Рувим-Гирш, — говорили соседи, — приохотит его к учению, еще как приохотит!
Поначалу и вправду все шло ладно. Каждый день, сейчас же после утренней молитвы, Рувим-Гирш щелкал себя по кадыку и, хитро прищурившись на стоящий в углу шкапчик, подмигивал ученикам, извлекая оттуда бутылку… Пропустив одну за другой рюмки три, он начинал щекотать учеников. Щекотал он их до слез, до изнеможения, до колик; пяти минут не проходило, как у стола не оставалось ни одного ученика: кто лежал под столом, кто — под скамьей, кто — под кроватью, уползали даже за лохань с помоями, даже в подпечье.
— Щекотка, — говорил Рувим-Гирш, ехидно щуря свой маленький левый глаз, — она, того, очень даже полезна для ученья…
Но когда доходило до занятий, вся философия Рувима-Гирша оказывалась несостоятельной. Меламед никоим образом не смог заставить Ноя хоть чему-нибудь научиться. За два года, что мальчишка провел в хедере, он то и дело убегал с уроков, а однажды, когда после щедрой порции щекотки Рувим-Гирш захотел выпороть его, мальчик лягнул учителя ногой в живот и убежал. Целые сутки Ной не возвращался ни домой, ни в хедер. Рувим-Гирш и его ученики обыскали все закоулки слободы, пустились было и за пределы ее по направлению к селу, но, наткнувшись на собак, вернулись обратно. Ципа-Лия чуть с ума не сошла. Как разъяренная тигрица, она ворвалась с кочергой в руках в хедер Рувима-Гирша. Соседи повыскакивали из домов и облепили окна хедера.
— Где этот пьяница? — вопила она, размахивая кочергой под самым носом Рувима-Гирша, сидевшего с выпученными от ужаса глазами среди своих учеников. — Где он, этот убийца моего сыночка? Пустите меня, люди добрые, пустите, я убью его!