Потап вынес заранее приготовленные два ножа, завернутые в красные тряпицы, и Лука с Енисейским опустили их в бездонные карманы тулупов.
Когда вскочили на вал, Енисейский оглянулся. Казаки, сгрудившись, провожали их молча. «Ружьишко бы», — вполголоса сказал он Луке. Но Лука, не ответив, не оглянувшись, спрыгнул с вала. «Ну, Лука, — сказал себе Морозко, — живым останешься, сто лет еще проживешь».
Тундра насторожилась.
Они удалялись от лагеря, и до тех пор, пока не скрылись за холмиком, поросшим кустарником, все смотрели им вслед, и все молчали. Но стоило Морозке и Енисейскому исчезнуть из виду, как кто-то не выдержал и крикнул: «Прибьют их ведь, товарищи!». И казаки, схватившись за ружья, уже хотели ринуться к валу.
— Осади! — закричал в неистовстве Атласов и, выхватив палаш, плашмя шмякнул самого ретивого по спине. — Вы что, осатанели?! Загубить дело хотите?!
А Морозко и Енисейский в это время молча и настороженно приближались к острожку, и вот уже явственно завиднелись две земляные юрты с дымками и несколько деревянных балаганов на опорах. В балаганах коряки от медведей юколу прячут. Юрты были задернованы и напоминали юрты олюторов. Входить через боковую дверь у основания юрты могут только женщины и дети, а для мужчин ход — через дымовое отверстие — это ведомо казакам.
Но странное дело — у юрт безлюдно. Однако чувство, что за их шагами следят давно, не покидало казаков, и они на миг растерялись.
— Что будем делать, Лука? — спросил тихо Енисейский.
— Давай-ка осмотримся, — ответил Лука. Став друг к другу спиной, они внимательно вглядывались в приснеженные юрты, в серые, насупленные, со снежными шапками балаганы.
Если долго вслушиваться, может показаться, что воздух звенит. Он и в самом деле, напитанный пьянящими запахами зимней тундры, будто звенел от пронизывающих его солнечных лучей. Лучи серебрились, и это серебряное свечение ложилось на юрты, балаганы, вкрапливалось в дымки юрт, и казалось, что прикажи, и мир успокоенно уляжется у твоих ног и будет смотреть тебе в лицо, как преданный пес.
Лука чувствовал, что если они сейчас трусливо повернут к своему становищу, то получат по стреле в спину.
— Вперед, — твердо сказал Лука. — Вперед, и покончим с трясучкой. А то казаки носы зажимают — сколько в порты наложим.
— И то правда, — улыбнулся Енисейский. — Чему быть того не миновать.
По тропке они поднялись к широкому отверстию на крыше юрты и нащупали уклонное бревно. Ловко, будто исстари хаживали они по таким бревнам с вытесанными каменным топором ступеньками, соскользнули они вниз, прямо к костру и, еще не привыкнув к темноте, стараясь сдерживать кашель от плотного дыма, стащили шапки и степенно, уважительно поклонились на все четыре стороны.
— Ик! Ик! — закричал кто-то из темноты, и несколько стрел пролетели над головами казаков и впились в земляные стены.
Рука Енисейского невольно скользнула к ножу, но Лука скосив на него взгляд, прошептал: «Оставь нож и не дергайся». Поклонился еще раз в ту сторону, откуда были посланы стрелы и сказал:
— Здорово живете, мужики.
Теперь Лука различал в полутьме и мужчин, и женщин, и на первый взгляд их казалось много, более ста человек (как потом выяснилось, он не ошибся: в каждой юрте жило по сто двадцать человек), большинство мужчин. У костра сидел тойон. «Так это же Кецай», — пронеслось в голове Енисейского, а внутри все оборвалось: молодые — они горячие, инакомыслящие и часто тщеславные. Он хотел предупредить Луку, но тот, даже не посмотрев на Енисейского и угадав каким-то неведомым чувством в молодом коряке тойона, шагнул к нему, поклонился, вытащил из кармана нож, развернул тряпицу и почтительно вместе с тряпицей преподнес тойону. Тот, видно было по его лицу, напрягся, глаза сузились. Даже в малейшем движении тойона чувствовалась порывистость, сдерживаемая нерешительностью. Он принял подарок без особого видимого любопытства и положил к себе на колени.
Лука услышал, как зашептались женщины, увидев ярко-синюю тряпицу.