Я поспешно пошла по означенной улице, по Садовой-Триумфальной, удаляясь от метро. Дом под указанным номером оказался местным клубом. Вход за углом. Под гулко доносившийся звонок я успела выхватить билетик у закрывавшей окошко кассирши, сдать на вешалку пальто и, хотя звонок смолк, влететь в распахнутые все еще двери. Зал был невелик, ряды стульев тесно заполнены. В торце зала лицом к публике сидел некто, по-видимому, Вертинский. Сбоку от него сдвинутые немного в сторону два-три свободных стула, на которые, как видно, никто не решился посягнуть. В лихорадочной неловкости, чтоб не остаться вот так стоя маячить напротив него, я быстро прошла в проходе между рядами – другого выбора не было – и села на один из свободных стульев. На все ушли какие-то мгновения, но я успела заметить лицо этого пожилого мужчины, замкнутое, интеллигентное, лицо человека умственного труда.
За роялем молодой аккомпаниатор Брохес, как назван он в клубной афише, весь упругий, компактный, небольшой, прошелся по клавишам, предваряя начало. Звук сошел на нет и возник, тихо зарождаясь, вкрадчиво, интимно. Вертинский – это был он – поднялся. Сбоку от него стол с графином воды и стаканом, как обычно для докладчика. На этот раз здесь стоял Вертинский в элегантном черном костюме.
Он пел. Зал – в большинстве женщины в довоенных заштопанных платьях и вязаных кофточках, есть и молодые мужчины, донашивающие гимнастерки, – внимал ему, стараясь не ерзать, не скрипеть стульями. Он пел. Помню знакомое и всегда трогавшее меня – «Чужие города», а больше незнакомое. И отвлекало разглядывание его. Высокий лоб, ото лба к затылку широкая полоса лысины. Морщинистая шея. Он показался мне старым (а ему было всего 56). Умеренный жест рук – только излом в запястьях и распластанные крупные, широкие, мягкие пальцы как-то участвовали в его исполнении. Но голос, интонация – неповторимы.
Позже от знакомого журналиста, сблизившегося с Вертинским, я слышала, какой он ироничный, умный рассказчик. О себе он сказал этому журналисту: «Я здесь на правах дома под красным фонарем». И мне припомнилась та размалеванная афиша на Брестской. Но не одни же клубы. Были большие престижные залы. И он во фраке и с бабочкой. А песня «У меня родились ангелята» – две дочки – вошла в его репертуар и разошлась по городу.
Выступление кончилось. Слегка накрапывало. Хорошо было идти по Москве в этот теплый по-осеннему вечер.
Сколько же в той подаренной кожаной коробке осталось не прослушанных мной пластинок! Жаль, конечно. Но если бы все повторилось, как было, я снова оставила бы их, чтобы без помех в выпавшей мне удаче – выбраться из Германии – лететь в Москву.
Одна пластинка, заветная, со мной. Дома я распаковала ее, убереженную в дороге. Завела патефон. «В нашей комнате проснемся мы с тобой,/ В нашей комнате от солнца голубой…»
Такие простодушные, будто никакой тайны в них, доступные слова, а голос сквозь препоны войны и оккупации настигал своим властным лиризмом.
«Пробеги по комнате босой…» И ведь не было ни комнаты, ни пробуждения вдвоем, ни утра вместе. А то, как оно было, неведомо этому голосу, причинявшему сейчас только боль.
Я остановила пластинку, спрятала ее в футляр, зная, что никогда больше не стану ее слушать. За окном резко стемнело, погашены ближние фонари, а я все сидела. Было так тихо, так щемяще грустно.
Глава вторая
Почтовая открытка (чернилом, от руки). 16.5.42.