Он выпрастывает из длинных, вроде как у Дамы Кати, рукавов гимнастерки свои маленькие ручки, сжимает их в кулаки и, привстав на носки сапог, неожиданно начинает декламировать:
В первые минуты мы смущены, не понимаем, что происходит. «Повсюду вечность шевелится». Это здорово сказано у Гете.
Он останавливается и говорит с непривычной для него суровостью:
– Я прошу вас, геноссен, помнить, что автор этого стихотворения был немцем.
Он медленно гладит свои пустые петлицы, точно это лацканы пиджака, а потом опять сжимает пальцы в кулачки, быстро выбрасывает их и опять сжимает.
– Когда мы победим и в Германии с фашизмом будет покончено, мы будем вправе сказать себе, что никогда, даже в годы войны и ожесточения, не переставали любить этот прекрасный язык.
Что касается нас – с немецким языком наши отношения испорчены еще со школы. Но сейчас это не имеет значения. Мы тронуты возвышенностью слов, обращенных к нам.
Мы обступили Грюнбаха и с чувством прощаемся с ним. Его затребовали для составления словаря немецких ругательств, он покидает нас. Не на фронт – он остается вольнонаемным. Вот оно как получается. А мы-то думали, что он будет провожать нас, а не мы его.
– Вероника Степановна! – проникновенно говорит он, обеими руками сжимая Никину руку. – Будьте живы! Будьте живы непременно!
Он немного горд, взволнован предстоящим отъездом, пожимает нам всем руки, что-то приговаривая и не останавливаясь глазами на наших лицах, – его уже лихорадит. Reisefieber. Предотъездная лихорадка.
Разобрав хлеб с подоконника, уходим в столовую.
Мы с Никой сидим за столом, чертим пальцем по сальной клеенке невидимые узоры. Грустно чего-то.
Выступая вперед тяжелыми животами – в руках по тарелке, – беременные официантки принесут нам суп с макаронами. Уже семьдесят дней мы прожили в Ставрополе и семьдесят раз ели его.
Работаем в тарелках жестяными погнутыми ложками.
Не доев одного куска хлеба, я рассеянно принимаюсь за другой и, спохватившись, сникаю. Тетя Дуся мне объясняла – это тяжелая примета: значит, кто-то из моих близких сейчас сидит без куска.
– Посмотри скорее туда, – вдруг шепчет Ника.
Там, в углу, не раз сиживал за столом наш поручик Лермонтов.
Я оборачиваюсь и не сразу понимаю, в чем дело. Человек в теплом бушлате, в зимней военной шапке ест суп с макаронами. Как мало похож он на того загадочного, носившего на прямых плечах плащ-палатку, как бурку. И все же это он. Снова в Ставрополе. Возможно, опять заготовка фуража для части.
Мы и до того не торопились доесть суп и выкатиться из тепла столовой, теперь тем более. Переглядываемся с Никой, чему-то радуясь. Чему же?
Он объявился. Сидит тут, в нашей столовой, ест суп с макаронами. И наверное, под бушлатом, поддетый под гимнастерку, на нем черный свитер, присланный ему кем-то «неизвестным».
Предотъездная лихорадка. Она треплет нас с того дня, как в зале кумысосанатория было отпраздновано раньше срока предстоящее окончание курсов.
После этого дни поползли в своем прежнем распорядке. Зато вечером у нас теперь в каждой комнате суматошно, людно. Вроде всем чего-то надо напоследок, а чего – сами не знаем.
Внизу, в большом классе, заставленном кроватями, весь вечер крутят где-то раздобытый патефон. Затупевшая иголка бессменно скребет пластинки. Подтанцовывают «шерочка с машерочкой» в парусиновых сапогах, а парни тяжеловато, задубело сидят на стульях, на кроватях, сосут цигарки.
И наша Анечка тут. Проскользнет в дверь и держится в стороне, не смешиваясь со всеми, теребит хвостик своей толстенной косы, голубые глаза встревожены, что-то просыпается в них под эту хрипловатую музыку.
Высоко на стене уцелел белый лист ватмана – весь в разрисованных красками неровных буквах:
Это единственное напоминание о том, что здесь в прежние дни, до нас, сидели за партами школьники. Где-то они ютятся теперь, вытесненные нами?
Раньше я не замечала приколотый на стену лист. А теперь, как захожу сюда, читаю вслух… Знакомые слова из школьной тетрадки, брошенной мной на растопку. Они кажутся мне библейскими.
Под ними – широкой спиной к патефону, ко всей предотъездной карусели – Ангелина с упорством зубрит немецкий.
– Ангелина-матушка, сколько ж можно!
Оборачивается – добродушная ухмылка на большом лице, обеими ладонями приглаживает свой «политзачес» – короткие гладкие волосы, зачесанные со лба к затылку, – и подзывает меня, горя желанием поговорить по душам о Dativ’e с предлогами seit, von, zu.
Я выныриваю из комнаты.
От патефонной музыки и дыма самосада вьется по темному коридору какой-то дурман, шорохи, шепот и вздохи.
Наверху у меня, оказывается, гость – Витя Самостин. Сидит скособочившись на стуле, вертит в руках шапку.