Стояла та деревня на Владимирке, верстах в пятнадцати от города. Название ей было Горенки. А возле деревни — большой каменный дом, и оранжереи, и пруды, и церковь, ничуть не хуже, чем в Кусково, у старого моего барина.
Да только красоте этой и богатству не рада была Наталья Борисовна: уезжала из дому в слезах и к свекрам в дом приехала вся расплакана.
Свадьбы же, почитай, никакой и не было — сходили молодые в церковь, и все.
На третий день надобно было им в город ехать: визиты мужниным сродникам наносить, рекомендовать себя в их милость.
Только собрались — едет из сената секретарь: «Ве–лено–де вам всем ехать в дальние деревни и там жить до указу».
А теперь вот послушай, что этот указ означал. Что значило «ехать вам всем». А значило это, что не одни молодые ссылаются, а весь дом князей Долгоруких.
«Интересно, — подумал Ларион Матвеевич, — а так ли объяснили опалу самим Долгоруким, как и всем нам, кто о деле их знал лишь понаслышке, или же в лицо им сказано было одно, а публика узнала совсем об ином? Ведь исстари повелось на Руси, не публично обвинять в чем–либо человека, но заглазно, а правду хоронить вместе с ним». И спросил:
— А почему все же опалилась на Долгоруких государыня?
— Как же, скажу. Отец Ивана Алексеевича — князь Алексей Григорьевич — был при покойном государе первым сановником, а когда приехала новая царица — Анна Ивановна, то привезла она с собою некоего немца — первого при ней советника и, говорили, невенчанного ее мужа.
Звали немца Бирон, и Долгорукие говорили, что был он из простых мужиков и служил в молодости не то башмачником, не то конюхом.
Приехал, значит, Бирон в Петербург, а первые–то места заняты князьями Долгорукими, ну, он и начал их искоренять. А ведь они, Долгорукие–то, и дочь свою — Екатерину, младшую сестру Ивана Алексеевича, хотели за покойного государя выдать, и была она уже с ним обручена, да свадьбе той, тоже уже решенной и сговоренной, смерть государя помешала. Вот и смекай, барин: не много ли для одного семейства счастья; отец — первый вельможа, дочь — царская невеста, сын — сердечный государев друг!
А немец–то он хотя и из мужиков, да тоже, видать, не лыком был шит — за полгода эвон какое древо повалил.
И поехали князья Долгорукие всем домом своим — а было их всех тогда человек десять — в изгнание.
Как секретарь сенатский уехал, то и стали мои господа золото, деньги да бриллианты хватать и по чулкам да по карманам рассовывать.
Особенно же усердствовал князь–отец, да и княгиня, знать, ненамного от него отставала. Да ведь и их понять можно — ехали с ними шестеро их детей: старшей — Екатерине–то, бывшей царской невесте, — было восемнадцать, а младшему — Александру — только тринадцатый год пошел.
Ну, а Ивана Алексеевича старый князь не любил и новоявленную жену его тоже терпеть не мог, потому и поехали молодые в ссылку на своем коште.
А кошт этот оказался у них ох как невелик. Взяли молодые шубу да тулуп, а платьев никаких Наталья Борисовна не брала, так и поехала в черном платье, в каком из–за траура по государю да по бабке своей ходила.
Вот здесь–то и спросила она меня: «А поедешь ли, Ириньюшка, со мной?» Я заплакала и впервые в жизни насмелилась барыню мою обнять. Обняла и она меня, и так стояли мы, будто сестры, и горько–горько плакали.
Так вот. А ехать нам надобно было восемь сот верст, в пензенскую вотчину. А был апрель, и в эту пору на обе стороны от дороги талая снеговая вода потопляет все луга и малые разливы превращаются в озера, а на месте болот появляются уже целые моря–окияны.
Рассказчица снова вздохнула и снова замолчала. Опустив руки на колени, она глядела в огонь и, наверное, видела тот далекий–далекий день и всех, кто был тогда рядом с нею, и прошлое ощущала сейчас она сильнее, чем настоящее.
Нет, не в теплой избе была она теперь, не у огня, а в тряской телеге под открытым небом в холодную и пасмурную пору разливов и паводков, в бесконечной апрельской слякоти… Иринья очнулась, взяла в руки нитку, закрутила прялку.
— В Коломне явился к нам офицер. «Велено вам, — сказал он князю Ивану Алексеевичу, — кавалерию снять».
Со старого князя, само собой, ее тоже сняли.
После Коломны никто из наших возчиков дороги не знал. Плутали мы чуть ли не ежедень и чуть ли не каждую ночь спали то в лесу, то в поле.
Старому князю палатку ставили на лучшем месте, подле него — сыновьям да дочерям, а Ивану Алексеевичу с Натальей Борисовной — последнее место, какое похуже. А что уж обо мне говорить?
Да и не обо мне нынче речь: я возле господ моих была, их радостями радовалась, их горем горевала и тело мое готова была за них на раздробление отдать, потому что любила их.
И тут впервые пришла Лариону Матвеевичу в голову мысль, что негоже жить в лесу такой верной и доброй женщине.
«А, ей–богу, куплю ее у Костюриных и заберу с собой. Верный человек завсегда не лишен. Да и маменьке будет немалое по дому облегчение». И еще он подумал, что дело это будет и богу угодно: недаром сразу после похорон вывел его господь на эту лесную избушку.
Иринья меж тем продолжала: