— А еще один предмет вроде бы к науке не относится, и размышлять, а паче того писать о нем, вами мне велено не было, но дерзну все же и о нем сказать.
Негоже, мнится мне, будущих офицеров штрафовать телесными экзекуциями, либо какие иные расправы чинить, кои их человеческое достоинство нарушают.
Я понимаю, что воинский порядок на повиновении и послушании строится, и потому почитаю справедливым, когда за нарушение дисциплины кадета отдают на гауптвахту, либо не пускают со двора, даже и в праздники, а офицера штрафуют домашним арестом, понимаю и справедливость того, когда за лень, разгильдяйство и паче того воровство отсылают недорослей солдатами в фузилерные полки.
Но никогда не соглашусь я с тем, что будущего офицера и прирожденного дворянина бьют розгами или фухтелями, а то и наряжают в скоморошье платье и он ходит в наряде шута целыми неделями.
(Ломоносов, как и всегда, когда заходила речь об обидах и несправедливостях, распрямился и, сам того не желая, потерял над собою контроль.)
Да и не только дворян все сие касается. А чем хуже благородного недоросля мещанский или солдатский сын, в учение отданный? Почему и его бессмысленно и противно натуре человеческой истязать можно?
Ломоносов не заметил, что его человеколюбивые рассуждения граф слушает совсем не так доброжелательно, как прежние. Последняя тирада, видно было, и совершенно пришлась не по душе графу. Сначала лицо его стало скучным, потом он и вовсе отвернулся к окну, выражая тем самым безразличие к словам Ломоносова.
Михаил Васильевич замолчал: он терпеть не мог говорить что–либо в чью угодно спину — будь то хотя и сама императрица.
Ломоносов молчал, а Шувалов все не поворачивался к нему, пристально разглядывая за окном нечто, одному ему ведомое. Наконец граф повернулся медленно и важно.
— Ты недурной профессор химии, Михаила Васильевич, — проговорил Шувалов, будто скучая. — Ну и пиита, конечно, изрядный. И когда слушаю я рассуждения твои о пользе стекла или о иных подобных материях, то дивлюсь и уму твоему, и многим твоим познаниям.
Но как только принимаешься ты рассуждать о вопросах политических или же нравственных, то не перестаю я дивиться противуположному — коль далек ум твой от твоего нрава.
На чем же, позволь тебя спросить, держится не только армия, но и государство? Не только на розгах и фухтелях, но на штыках и казнях, любезный мой Михаила Васильевич. И мне ли рушить то, что испокон века было становым хребтом армии?
Ты знаешь, я немцев не люблю. Однако ж не могу не почитать мудрыми слова короля прусского, что солдат должен бояться палки капрала более пули неприятеля.
— Да что–то не вижу я, чтоб сия панацея помогала бы Фридриху в сражениях с нами, — озлясь, буркнул Ломоносов.
Шувалов в ответ укоризненно покачал головой:
— Да в том ли дело, Михаила Васильевич? Ты же преизрядный механик и то хорошо знаешь, что силу ломят еще большею силою, оказывая на всякое неугодное нам действие еще большее противудействие.
— Так то в механике, коя имеет дело с вещами неодушевленными, а не в истории человеческой, ваше сиятельство.
— Сей закон универсален, Михаила Васильевич. И не станем тратить время на напрасные прения, ибо это не предмет ученого диспута, а вопрос государственный и политический, а в этом я разумею гораздо более тебя.
— Спасибо за науку, ваше сиятельство. Пойду пробирки мыть да реторты греть. Где мне, мужику, в благородные сферы вторгаться. Разве только в одах, да и то если на то выйдет соизволение свыше.
Ломоносов поклонился подчеркнуто низко и вышел из спальни, пятясь задом, как выходили европейские послы из шатров восточных владык.
…Такой была предыстория того, как возникла объединенная Артиллерийская и Инженерная школа, учрежденная после того, как граф Петр Иванович Шувалов 22 августа 1758 года подписал «Ордер» о ее создании.
5
В первый год командиром роты, в которой служил Миша Кутузов, был капитан Иван Картмазов.
Он преподавал артиллерию и фортификацию у кадетов самого старшего — третьего курса. А на втором курсе Картмазов читал лекции по высшей математике. Однако и к новичку Кутузову был у Картмазова стойкий и все возрастающий интерес: капитан обнаружил в своем воспитаннике незаурядные математические способности.
К этому времени Миша давно уже оставил кургановскую «Универсальную арифметику» и с удовольствием читал работы Эйлера, написанные по–немецки.