В доме уже испарился дух постояльцев, свежевымытый пол был посыпан для ликвидации блох пахучей полынью. Ярко и радостно пылавшая печь втянула в себя дух легкого табака, городской еды, хромовой кожи, да и старик перешиб этот дух крепким деревенским самосадом.
Возле печи стояла кадушка с тестом, прикрытая от сквозняков одеяльцем.
В комнате встал смешанный запах полыни, влажной прохлады вымытого пола, сухого огня, сельского табака.
Старик надел очки и, оглядываясь на дверь, читал вполголоса немецкую листовку, подобранную в поле. Подле, касаясь подбородком стола, стоял белоголовый внук, сурово сдвинув брови, слушал.
— Дедушка,— спросил он серьезно и протяжно,— почему нас все освобождают: и румыны освобождают, и немцы вот эти освобождать будут?
Старик сердито махнул рукой:
— Тихо! — и продолжал чтение.
Сложение букв в слова ему давалось с трудом, и он боялся остановиться, как боится остановиться лошадь, тянущая на обледеневшую гору подводу: станешь на секунду — и уж не сдвинешь груза.
— Дедушка, а жиды кто? — спросил суровый и внимательный четырехлетний слушатель.
Когда Крымов и Семёнов вошли в дом, старик отложил листовку на край стола, снял очки и, оглядев вошедших, строго спросил:
— Вы кем же были, почему не уехали?
У него к ним было такое отношение, словно они уж не являются фигурами материальными, действительными, а мнимыми, не имеющими веса. Он и говорил о них в прошедшем времени.
— Кем были, теми и остались,— усмехнулся Крымов,— а раз не уехали, значит, не велено ехать.
— Чего спрашивать? Когда надо будет — поедут,— сказала старуха.— Садитесь уж, покушайте.
— Нет, спасибо,— ответил Крымов.— Вы кушайте, мы уж поели.
Молодая, войдя в комнату, окинула взором новых постояльцев, утерла губы и засмеялась. Она прошла мимо Крымова, глянула ему в глаза, и он не понял, чем обожгло его — теплом и запахом тела или пристальным взором.
— Соседку звала корову доить,— объяснила она Крымову чуть-чуть сипловатым голосом,— свекровь корову вдвоем с соседкой держит, а корова меня до титек не допустила, только своим дается доить! — Она рассмеялась.— Бабу теперь легче, чем корову, уговорить!
Старуха поставила на стол зеленую бутылку с самогоном.
— Покушайте, товарищ начальник, чего там,— сказал хозяин, пододвигая к столу табуретки.
Он вкладывал в слово «начальник» беспечную насмешку, и тонкая суть этой насмешки была такова: мне, мол, уж нет смысла и нужды разбираться, какой ты там начальник — большой или совсем малый, а по правде, уж никакой, и от твоего начальствования ничто уж не зависит, и нет мне никакой от тебя ни пользы, ни убытка[, в жизни есть только один начальник, один хозяин — мужик]… Но, пожалуйста, я и сейчас могу тебя звать таким именем, ты ведь любишь его, привык к нему, пожалуйста, мне не жалко.
Крымов, как большинство людей, всегда возбужденных избытком внутренней силы, пил не часто, для встряски, как он говорил. Увидев бутылку, он покачал головой.
— Не бураковый, сахарный,— сказал старик,— первачок, горит не хуже спирта.
Старуха быстро и бесшумно расставила стаканчики, поставила тарелку с горой помидоров и огурцов, нарезала хлеб, бережливо отсыпала горстку соли, кинула ножик с тоненьким источенным лезвием, вилки — одна из них была с черной, жирной деревянной ручкой, другая посеребренная.
Все это проделала она за несколько секунд, с той быстротой и легкостью, которая кажется недостижимой,— стаканчики она не расставила, а словно разбросала, и каждый из них стал точно, как назначено; помидоры, вилки, нож — все это только сверкнуло и разбежалось по столу, вдруг замерло, остановилось.
Хозяева, быстро пробормотав «здоровье», выпили, молча, деловито закусили, тотчас старуха разлила по второму.
По всему в доме чувствовалась большая сноровка в закусочном и питейном деле.
Напиток был действительно хорош, без сивушного запаха, ошеломительно крепкий и жгучий.
Старуха, прищурившись, оглядела Крымова и, словно поняв его душевную смуту, пододвинув ему вилку, сказала:
— Ты закуси, закуси, табаком не закусывают.
А молодая смотрела на него то сердитыми девичьими, то добрыми бабьими, ласковыми глазами.
Старик неожиданно сказал:
— В тридцатом году народ у нас две недели пил, всех свиней порезали, двое с ума посходили, старик один ‹…› {153}
выпил два литра, пошел в степь, лег в снег и заснул; утром его нашли, и бутылка лопнутая возле него, самогон в ней был, а мороз такой, что самогон даже замерз.— Мой самогон не замерзнет, он — как спирт,— сказала старуха.
Хозяин слегка охмелел.
— Не о том речь, тебе непонятно,— и постучал пальцем по немецкой листовке.
Крымов взял листовку со стола, порвал ее на куски и швырнул на пол.
Он пошел к двери и, выходя в сени, сказал Семёнову:
— Не хочу я этого чертова вина, пойду на дворе посижу.
— Я сейчас приду, товарищ комиссар, только докушаю,— поспешно ответил Семёнов.
— Он партийный, а? — подмигнув, спросил старик у Семёнова, когда тот, встав из-за стола, надел пилотку.
— Да,— отвечал Семёнов.— А ты, старик, был кулак и остался кулаком.
— А что вы мне можете сделать, товарищи? — задорно спросил хозяин, переходя на «вы».