Александра Владимировна вышла из кухни. В домашнем платье дочери, оказавшемся для нее слишком просторным, она выглядела особенно худой. Ее порозовевшее, с капельками пота лицо казалось помолодевшим и одновременно приобрело выражение грусти и усталости.
Она оглядела накрытый дочерью стол и проговорила:
— Вот и попала с корабля на бал.
Людмила обняла мать и подвела ее к столу.
— Ты на сколько старше Маруси? — спросила мать и сама ответила: — На три года и шесть месяцев.
Садясь за стол, Александра Владимировна сказала:
— Кажется, вчера это было: на мой день рождения Женя затеяла пироги печь, сели за стол — Маруся, Женя, Серёжа, Толя, Вера, Степан, друзья наши, Андреев, Соня Левинтон, тесно было за столом, а сегодня… и дом сгорел, и стол, за которым мы сидим, сгорел. Вот и все мы: Надя, ты да я… Маруси нет, не верю! — громко произнесла она.
Они долго молчали.
— Папа скоро придет,— сказала Надя, которой невыносимо стало молчание.
— Ах, Аня, Аня,— тихо проговорила Александра Владимировна,— одна жила, одна умерла.
— Мама, ты не представляешь даже, какое это счастье — тебя видеть,— сказала Людмила Николаевна.
После чая Людмила уговорила мать лечь в постель, села возле нее, и они разговаривали вполголоса до двенадцати часов.
Виктор Павлович вернулся из института во втором часу ночи, когда все спали.
Он подошел к постели Александры Владимировны и долго смотрел на ее седую голову, прислушивался к негромкому мерному дыханию. Ему вспомнилась фраза из письма матери: «Видела сегодня во сне Сашеньку Шапошникову».
Лицо Александры Владимировны поморщилось, углы рта дрогнули, но спящая не застонала, не заплакала, а едва заметно улыбнулась.
Виктор Павлович тихо прошел к себе в комнату и начал раздеваться. Ему казалось, что встреча с матерью Людмилы будет для него очень тяжела, что, увидев старую подругу матери, он ощутит новый приступ боли и тоски. Но оказалось не так — умиленное чувство охватило его. Так после невыносимо мучительного, сухого мороза, сковавшего своей железной жестокостью землю, стволы деревьев и даже самое [35]
солнце, тускло багровеющее в ледяном воздушном тумане, вдруг дохнет прелесть жизни, и чуть влажный, кажущийся теплым снег тихо коснется земли, и кажется, что и в январской тьме вся природа охвачена предчувствием весеннего чуда.Наутро Виктор Павлович долго разговаривал с Александрой Владимировной; она была полна беспокойства о своих друзьях и знакомых, судьба которых ей не была известна.
Александра Владимировна стала подробно рассказывать о пожаре, о налете немецких бомбардировщиков, о бедствии, постигшем десятки тысяч людей, оставшихся без крова, о погибших, о своих разговорах с рабочими, с красноармейцами на переправе, о раненых детях, о том, как она и Женя шли пешком по заволжской степи вместе с двумя женщинами-работницами, которые несли на руках грудных детей; какие звездные ночи, рассветы, закаты видела она в степи и как горько и трудно, но в то же время мужественно переживает народ бедствия войны, сколько веры в торжество правого дела видела она в людях в эти дни.
— Вы не будете сердиться, если к вам вдруг приедет Тамара Березкина, я дала ей ваш адрес? — спросила Александра Владимировна.
— Это ваш дом, вы здесь хозяйка,— ответил Штрум.
Он видел, что гибель дочери, потрясшая все ее существо, не вызывала в ней душевной подавленности и слабости. Она была полна сурового и воинственного человеколюбия, все время тревожилась о судьбе Серёжи, Толи, Веры, Степана Фёдоровича, Жени и многих людей, которых Штрум не знал. Она попросила Виктора Павловича узнать адреса и номера телефонов предприятий, где бы она могла устроиться на работу.
Когда он сказал, что лучше бы ей успокоиться, отдохнуть некоторое время, она ответила:
— Что вы, Витя, разве можно отдохнуть от всего пережитого мною? Я уверена, что ваша мама работала до последнего дня.
Потом она начала расспрашивать о том, как идет его работа, и он оживился, увлекся, стал рассказывать.
Надя ушла в школу. Людмила пошла по делам: ее утром просил прийти комиссар госпиталя, а Штрум все сидел с Александрой Владимировной.
— Я пойду в институт после двух, когда Людмила вернется, не хочется вас одну оставлять,— сказал он. Но ему самому не хотелось уходить.
Поздно вечером Штрум остался один в своей лаборатории, ему нужно было проверить фотоэффект на одной из чувствительных пластинок.
Он включил ток индуктора, и голубоватый свет вакуум-разряда, мерцая, пробежал по толстостенной трубке. В этом неясном, похожем на голубой ветер свете все привычное и знакомое казалось охваченным волнением и живым трепетом: и мрамор распределительных досок, и медь рубильников, и тусклые наплывы кварцевого стекла, и темные свинцовые листы фотоэкранов, и белый никель станин.
И Штруму внезапно показалось, что и он сам весь изнутри освещен этим светом, словно в мозг его и в грудь вошел жесткий, сияющий пучок всепроникающих лучей.
Какое волнение, какое предчувствие! О, то не было ожидание счастья, то было чувство еще большее, чем счастье, чувство жизни.