Укрывшись под станционной стеной, он раскрыл планшет и сквозь мутную желтизну целлулоида перечел записку командира полка. Чтение этой записки не принесло ему душевного утешения. И командир полка понимал: покой на вокзале обманчивый, временный.
Вот, казалось, повторится все так же, как в ту лунную ночь: тишину внезапно сменит рев самолетов, огонь. И Филяшкин подумал, что бывшее пятнадцать месяцев назад уже никогда не повторится — сегодня его уж не застанут врасплох, сегодня он ждет, сегодня он другой, чем тогда, на границе. Может быть, это не он стоял, покуривая, той лунной ночью, а какой-то другой, вислоухий лейтенант… А он ведь сильный, хитрый, умелый: по разрыву различит любой калибр, до прочтения донесения, до телефонного разговора с командирами рот он уж знает, что делают пулеметы, куда бьют минометы, на чью роту сильней всего жмет противник.
Ему стало досадно за свое томление.
— Хуже нет,— сказал он шагавшему рядом вестовому,— чем из резерва опять на передний край выходить. Воевать, так без отдыха.
Батальон принял круговую оборону…
Как обманчиво предчувствие! Хлебнувшие войны люди опасаются его коварной, вкрадчивой лживости. Человек вдруг проснется ночью с предчувствием близкой смерти, настолько ясным, что, кажется, все до последней строки прочел в суровой и короткой книге своей судьбы. Печальный, хмурый либо примиренный и растроганный, пишет он письмецо, глядит на лица товарищей, на родную землю, не торопясь перебирает вещи в походном мешке.
А день проходит тихий, спокойный, без выстрелов, без немецких самолетов в небе…
А иногда, и как часто, легко, уверенно, с надеждой, с мыслями о далеком послевоенном устройстве начинает человек спокойное утро, а к полудню день захлебывается в крови,— и где он, начавший этот спокойный день человек? Лежит засыпанный, только ноги в обмотках видны из земли.
Весело и хорошо, дружно и смешливо настроились красноармейцы батальона, занявшего станционные постройки и вокзал.
— Ну, теперь домой поедем,— говорил один, оглядывая холодный паровоз,— пар подымем, сам вас поведу, бери номерок на посадку у коменданта.
— Вот и угля сколько, хватит мне до Тамбова доехать,— шутливо поддержал второй.— Поедем [43]
, что ли, на станцию, буфет открыт, пирожков в дорогу купим.Ломиками и топорами прорубали люди бойницы в стенах и устраивались поудобней… «сена бы, соломки сюда». А хозяйственный боец даже приспособил полочку в стене и сложил на ней свой мешок и котелок. Двое сидели и рассматривали жестяную смятую кирпичом кружку, советуясь, стоит ли отклепывать от нее цепочку.
— Мне кружечка, а тебе цепочка,— говорил один.
— Ты добрый, спасибо,— говорил второй,— ты уж и цепочку бери.
А третий приспособился на вокзальном подоконнике, поставил зеркальце и стал снимать пыльную, скрипящую под бритвой бороду.
— Дай мыльца побриться,— сказал ему товарищ.
— Какое у меня мыльце, видишь, осталось…— И, посмотрев на обиженное лицо товарища, добавил: — На вон, докури, только затяжечку мне оставь.
На участке, где стало штрафное отделение, приданное конаныкинской роте, не слышно было руготни, воцарилось настроение добродушия — люди размещались обдуманно, обживали место, считали, что здесь придется стоять долго.
Один говорил, оглядывая полуразрушенные перегородки и проломанный потолок:
— Видишь, нам, штрафным, досталось, а гвардейские роты — в первом классе да в комнате матери с ребенком.
Другой, узкоплечий, с вьющимися волосами, бледным, не поддающимся загару лицом, установил противотанковое ружье, прищурившись, примерился, приложился и, мягко картавя, с ленивой усмешечкой, обращаясь ко второму номеру, произнес:
— Жора, отойди-ка, ты у меня стоишь в самом секторе обстрела, может произойти случайный выстрел.— Он не выговаривал «р», и у него получалось: «Жога», «выстгел».
И там, где разместилась рота Ковалева, шел под трудную работу свой разговор. Топоры вырубали кирпич, лопаты долбили землю, начиненную битым, рыхлым от влаги кирпичом, белыми черепками, кружевной, истлевшей жестью.
Желтоглазый Усуров, стоя по пояс в окопчике, спросил:
— Слышь, Вавилов, что ты шоколат свой не съел? Надоело тебе кушать? Сменяй мне на полпачки махорки. Мне очень понравился шоколат.
— Не сменяю,— ответил Вавилов,— девчонке и мальчишке своим спрячу[, они не видели, какой этот шоколад есть].
— Пока ты ее увидишь, девчонку-то, он к тому времени скиснет.
— Ничего. Пускай[, она и кислый съест].
— А то смотри, Вавилов.
Усуров отставил лопату, повернулся к Вавилову. Глядя на большие руки Вавилова и на его спокойные движения, на мощные, неторопливые и умные удары, под которыми камень отваливался легко и охотно, точно был в договоре с Вавиловым, Усуров, забыв обиду, почувствовал нежность к этому большому, суровому человеку, он чем-то напоминал ему отца.
— Ох и люблю я деревенскую работу,— проговорил он, хотя деревенской работы не любил, да и вообще больше любил зарплату, чем работу.