Но чем ближе шло дело к концу войны, тем ясней становилось для Штумпфе, что у него нет возможности по-настоящему реализовать свое племенное превосходство — он оставался солдатом, все его имущество умещалось в вещевом мешке. Посылки уже не тешили его.
Товарищи уважали Штумпфе. Унтер-офицеры замечали, что солдаты в беседе больше всего любили слушать Штумпфе, а если происходила ссора или возникал спор, обычно он становился судьей. Он был храбр, и его часто посылали в разведывательные поиски, ходить с ним в разведку нравилось солдатам, говорили, что с ним ходить верней, чем с унтером Мунком, окончившим специальную школу.
Товарищам нравилась веселая насмешливость Штумпфе, он почти всем присваивал прозвища, умел подмечать в людях смешные черты и точно копировал их. У него был целый набор походных рассказов: «Фогель организует скромный завтрак — яичницу из двадцати яиц и жарит небольшую курочку», «Бабник Ледеке домогается любви русской крестьянки в присутствии ее маленьких детей», «Очкастый Зоммер выслушивает внушения командира батальона», «Майергоф втолковывает еврею, что ему выгодней покинуть сей свет несколько раньше того срока, который ему отпустил еврейский бог» {304}
. Но самыми разработанными были обширные программы, посвященные Шмидту. Этот Шмидт старанием Штумпфе превратился не только в ротную, но и в полковую знаменитость, предмет постоянных насмешек.Штумпфе демонстрировал множество сценок, посвященных Шмидту: «Шмидт женится, но, работая в течение года в ночной смене, никак не соберется переспать с женой», «Шмидт получает значок за двадцатилетие своей слесарской работы на механическом заводе и пытается обменять этот значок на килограмм картофеля», «Шмидту торжественно перед строем зачитывают приказ о разжаловании его из унтер-офицеров в рядовые» — событие, действительно происшедшее в прошлом году.
Внешне Шмидт не производил впечатления комической фигуры: большой, сутулый, такого же роста, как и Штумпфе, он обычно был мрачен и молчалив. Но Штумпфе умел подмечать самые незначительные его особенности: манеру шаркать на ходу подошвами, шить с полуоткрытым ртом, внезапно задумываться и сопеть при этом.
Шмидт был самым пожилым солдатом в роте, он участвовал в первой мировой войне. Рассказывали, что он в восемнадцатом году был сторонником дезертирского движения.
Какой-то раздражавшей, унылой тупостью веяло от этого допотопного болвана Шмидта. Штумпфе не мог спокойно смотреть на него. Шмидт был неудачлив, в армию попал как унтер-офицер — рядовым бы его не взяли по возрасту, но после разжалования его не демобилизовали, хотя он обладал квалификацией рабочего, дающей право вернуться в тыл. Словом, он влип, и неудачливость Шмидта всех смешила и раздражала. Его всегда посылали на тяжелые работы. Он обладал талантом попадаться на глаза как раз в ту минуту, когда нужен был человек для реконструкции офицерской уборной или для закапывания нечистот. Работал он с тупой и молчаливой добросовестностью, с какой-то идиотской неутомимостью. Разжалован в рядовые он был в самом начале восточной кампании, когда рота, еще не дойдя до фронта, охраняла тюрьму и лагерь военнопленных. Шмидт отлынивал от несения конвойной службы, пытался симулировать болезнь, и полковой врач обнаружил это — видимо, дезертирство жило в его крови. После разжалования он не проявлял трусости, был исправен, неплохо стрелял. Когда рота уходила на отдых в тыл, он усердно отправлял домой продовольственные посылки. И все же он был смешон. Штумпфе называл его Михель.
За круглым столиком при свете семейной лампы под розовым абажуром сидели три друга: Штумпфе, Фогель и Ледеке.
Их связывали узы трудов, опасностей, веселья, у них было мало тайн друг от друга.
Фогель, высокий, сухопарый юноша, учившийся до войны в гимназии, оглянулся на дремавших в полутьме людей и спросил:
— А где же наш приятель Шмидт?
— Он в охранении,— ответил тонкогубый Ледеке.
— Похоже на то, что война кончается,— проговорил Фогель.— Огромный город все же, я пошел в штаб полка и заблудился.
— Да,— сказал Ледеке,— все хорошо, что хорошо кончается. Вы знаете, сейчас я стал трусом; чем ближе к концу войны, тем страшней быть убитым.
Фогель кивнул:
— Скольких мы похоронили, действительно глупо после всего погибнуть.
— Даже не верится, что я снова буду дома,— сказал Ледеке.
— Будет чем похвастать, особенно если заболеешь под конец веселой болезнью,— сказал Фогель, не одобрявший женолюбцев. Он осторожно провел ладонью по орденским ленточкам.— У меня их меньше, чем у штабных героев, но я их честно заработал.
Молчавший Штумпфе усмехнулся и сказал:
— На них ничего не написано — и те, что выданы в штабе, выглядят так же, как те, что заработаны в бою.
— Штумпфе неожиданно впал в унынье,— сказал длиннолицый Ледеке,— не хочет рисковать перед концом.
— Непонятно,— сказал Фогель.
— Тебе непонятно,— сказал Штумпфе,— еще бы, ты вернешься к папеньке на фабрику бритвенных лезвий и заживешь как бог.
— Ну, ну, ты тоже не прибедняйся! — сказал раздраженно Ледеке.
— Что? — сердито спросил Штумпфе, хлопнув ладонью по столу.— Посылки?