Это пение, вероятно, единственное могло выразить ту смуту, ту тоску, то тяжелое чувство, что легло на душу людям.
А смута была велика, и тяжесть была велика… Была одна песня, Крымову казалось, что он слышал ее когда-то очень давно…
Звук ее коснулся чего-то такого глубокого и сокровенного – он и не знал, что это сокровенное продолжало существовать в нем. Человек очень редко, лишь в немногие мгновения своего существования, способен вдруг связать воедино всю свою жизнь, пору милого младенчества, годы труда, надежд, страстей и горя, борьбы, старости, – словно с огромной высоты увидеть Волгу во всем ее течении от сокровенных ручьев Селигера до каспийского соленого устья.
Крымов увидел, что слезы полились по щекам хозяина.
А молодая смотрела на него.
– Невеселое наше веселье! – сказала она.
Можно привести слова песни и подробно рассказать про певицу, про мелодию и слова и про выражение глаз слушателей – их печаль, тоску, вопрос, тревогу, но родится ли из такого описания песня, заставившая людей плакать? Зазвучит ли она? Нет, не родится песня и не зазвучит…
– Да, невеселое у нас веселье, – несколько раз повторил Крымов.
Он вышел на улицу, подошел к машине, прижавшейся к забору.
– Спите, Семенов?
– Нет, не сплю, – ответил Семенов, и его грустные глаза смотрели из темноты на Крымова, по-детски обрадованные. – Тихо уж очень, страшно, и пожар прогорел, совсем темно стало… Я вам в сарае сено постелил…
– Я пойду отдохну, – сказал Крымов.
Крымов запомнил полутьму летнего рассвета, шорох, запах сена и то ли звезды на побледневшем, утреннем небе, то ли глаза молодой на побледневшем лице.
Он говорил ей о своем горе, о том, как обидела его женщина, говорил ей, чего самому себе не говорил…
А она шептала быстро, страстно; она звала его к себе. В стороне от станицы Цимлянской у нее дом и сад – там вино, и сливки, и свежая рыба, и мед, и она божилась только его любить, – всю жизнь проживет с ним, а захочет бросить, пусть бросит ее.
Она ведь сама не понимает, что случилось с ней, гуляла с мужчинами, гуляла и забывала… Приворожил он ее, что ли, – руки и ноги стынут, дышать трудно, никогда она не думала, что такое может быть.
Ее теплое дыхание шло прямо в его сердце, и он сказал ей:
– Я солдат. Не надо мне сегодня счастья.
Крымов вышел в сад. Нагибая голову, прошел под низкими ветвями яблонь.
Со двора раздался голос Семенова:
– Товарищ комиссар, наши машины едут, дивизион!
И в той радости, какой был полон его голос, он высказал, как тревожна была для него эта ночь, когда он всматривался, прислушивался к ноющему гудению «хейнкелей» и к гулу советских ночных бомбардировщиков, глядел на немое зарево пожара…
К вечеру они проезжали через переправу. Крымов сказал, облизывая губы, пересохшие от жары и пыли:
– В понтонах новые бойцы стоят, те два сапера, может, убиты уже…
Семенов не ответил, вертел баранку, а когда благополучно проскочили по мосту и отъехали от переправы, усмехнувшись, сказал:
– Ох и казачка эта видная была, товарищ комиссар, я думал, вы на день останетесь…
67
Лейтенант Ковалев, командир стрелковой роты, получил письмо от своего дорожного спутника Анатолия Шапошникова.
Анатолий писал, что служит в артиллерийском дивизионе. Письмо было веселое, бодрое. Анатолий сообщал, что на учебных стрельбах его батарея заняла первое место. Дальше Анатолий писал, что ест много дынь и арбузов и раза два ездил на рыбалку с командиром дивизиона, ловил рыбу. Ковалев понял, что дивизион, в котором служит приятель, стоит в резерве и расположен где-то неподалеку от тех мест, где стоит его часть. Он тоже ездил на Волгу рыбачить и вволю ел арбузы и дыни на совхозных бахчах.
Ковалев несколько раз начинал письмо Шапошникову, но все не получалось, как надо. Его сердила последняя строчка в письме Анатолия: «Часть моя гвардейская, и, значит, привет тебе от гвардии лейтенанта Анатолия Шапошникова».
Ковалев представлял себе, как Анатолий пишет в Сталинград бабушке, красавице тетке, двоюродному брату, двоюродной сестре и на каждом письме подписывается: «Остаюсь с горячим приветом гвардии лейтенант Шапошников». И в письме Ковалеву не удавалось выразить своего снисходительного и насмешливого, но добродушного и покровительственного отношения к Тольке, который, не понюхав пороху, вдруг взял да и стал гвардейцем. Это обстоятельство почему-то волновало Ковалева.