Сверху цех выглядел как-то по-особому интересно: чеканно ясно выступали ребра огромных огнедышащих вулканов-печей, разливочный ковш, полный металла, представлялся поверхностью солнца в языках атомных взрывов, в яркой гриве подвижных протуберанцев и искр, солнцем, на которое человеческие глаза впервые смотрели не снизу, а сверху вниз.
После проверки, сборки схемы трансформаторного устройства, включений и переключений, оказавшихся правильными, Кореньков предложил Штруму спуститься вниз.
– А вы? – спросил Штрум.
– А я хочу посмотреть проводку на крыше, полезу вместе с монтером, – сказал Кореньков и указал на железную лестницу, штопором ввинчивающуюся в крышу цеха.
– И я с вами полезу, – предложил Штрум.
С высокой крыши был виден не только завод, но и рабочий поселок, окрестности.
В ночном мраке зарево над заводом было красно-розовым, а тысячи фонарей мерцали, и казалось, ветер то задувал электрический свет, то, наоборот, заставлял его разгораться.
Этот изменчивый свет касался воды в пруду, соснового леса, облаков, и вся природа была словно охвачена тем напряжением и тревогой, которые внесли люди в спокойное царство ночной воды, неба, деревьев.
Не только свет, но и пронзительные гудки паровозов, свист пара, грохот металла вторгались в ночную тишину природы.
И это острое ощущение связывалось с другим, противоположным, испытанным Штрумом в вечер приезда в Москву, когда, казалось ему, тихие сумерки, рожденные над равнинами, засыпающими лесами и сельскими водами, опускались над затемненными улицами и площадями мирового города.
Кореньков сказал Штруму:
– Вы подождите здесь, а я помогу монтеру закрепить конец, контакт плохой.
Штрум держал на весу провод, а Кореньков размахивал рукой, издали объяснял ему:
– На меня, на меня!
И так как Штрум, не расслышав, стал тянуть провод к себе, Кореньков сердито закричал ему:
– Ведь говорят, на меня, на меня давай!
Закончив работу, он вновь подполз к Штруму и, улыбнувшись, сказал:
– Шум сильный, вам не слышно было, что я кричал. Давайте пошли вниз спускаться.
Штрум спросил Коренькова о возможности провести опытную плавку. Кореньков сказал, что сделать это нелегко, и стал спрашивать, для каких целей нужен новый сорт стали. Штрум коротко рассказал ему о своей работе, назвал технические условия, которым должна удовлетворять сталь, идущая для конструирования задуманного им аппарата.
Штрум прошел в заводскую лабораторию, оттуда в цеховую контору. То был сравнительно тихий час перед сдачей смены.
Молодой сталевар, работу которого Штрум несколько раз наблюдал в цехе, сидел у стола, записывая что-то в толстую конторскую книгу, поглядывая на запачканный листок бумаги.
Когда Штрум вошел в контору, он отодвинул на край стола свои брезентовые рукавицы и продолжал писать.
Штрум уселся на деревянный диванчик.
Сталевар, кончив писать, начал свертывать папиросу.
Штрум спросил:
– Как сегодня работали?
– Ничего, нормально, – ответил сталевар.
В это время вошел Кореньков.
– А, Громов, здорово, – сказал он сталевару, – покурить зашел?
Он заглянул в книгу на запись, сделанную Громовым, и проговорил:
– Ох ты, Громов.
– Да, можно покурить, – сказал Громов, – танка два или три лишних на фронт пойдут.
– Вряд ли они лишние, – Кореньков рассмеялся.
Завязался разговор. Громов стал рассказывать Штруму, как он впервые приехал на Урал.
– Я ведь не здешний, в Донбассе родился. Приехал сюда за год до войны. Мне показалось все не так! Жалел, что приехал. Ужас прямо! Писал письма в Макеевку, в Енакиево – все просил, чтобы меня обратно в Донбасс вызвали. И знаете, товарищ профессор, когда я Урал этот полюбил? Когда по-настоящему горя хлебнул тут. Приехал до войны ведь, условия сносные были, комната, снабжение в общем не плохое. Словом, условия были. А я ни в какую – смотреть ни на что не могу. Тянет меня обратно в Донбасс, и только! А вот пережил со всем своим семейством осень и зиму в сорок первом году, наголодался, нахолодался и привык как-то к этим местам.
Кореньков поглядел на Штрума и сказал:
– И я за зиму сорок первого года много пережил. Брата на фронте убили, мать с отцом на оккупированной территории остались. Жена заболела. А тут такая беда – кругом эвакуированных полно. Холод. С питанием плохо. А стройка день и ночь идет, новые цехи ставят, оборудование с Украины привезли, на улице лежит. И люди в землянках. А меня мысли все одолевают: как мои старики в Орле, что с ними? То думаю, живы, увидимся, то вдруг как ножом по сердцу – куда! Их на свете нет, разве такие старики переживут такое, отцу в этом году семьдесят, а мать на два года моложе. Еще я уезжал, время мирное, а она уж сердцем болела. И ноги у нее от сердца опухать стали. Вот какое дело. Горюешь, печалишься, а все время на ходу, присесть некогда.
Штрум слушал молча. В глазах его было выражение тоски и боли, выражение такое явное, что Кореньков вдруг сказал:
– Да что вам рассказывать, и вам, верно, пришлось пережить за этот год.
– Пришлось, товарищ Кореньков, – ответил Штрум, – да и приходится.
– Вот только у меня пока обошлось, – сказал Громов, – все родные мои тут, все живы, все здоровы.