Они вошли в ярко освещённый зал, и то скрытое сверхнапряжение, которое ощущается на больших электрических станциях, коснулось их и незаметно, нежно, но крепко оплело своим очарованием. Нигде — ни в доменных цехах, ни в мартенах, ни в горячем прокате — не возникает такого волнующего ощущения... В металлургии огромность совершаемой человеком работы выражается открыто и прямо: в жаре жидкого чугуна, в грохоте, в огромных, слепящих глаз, глыбах металла... Здесь же всё было иное — яркий, ровный свет электрических ламп, чисто подметённый пол, белый мрамор распределительных щитов, размеренные, неторопливые движения и внимательные спокойные глаза рабочих, неподвижность стальных и чугунных кожухов, мудрая кривизна турбин и штурвалов. В негромком, густом и низком жужжании, в едва заметной дрожи света, меди, стали, в тёплом сдержанном ветре ощущалось не явное, прямое, как в металлургии, а тайное сверхнапряжение силы, бесшумная сверхскорость турбинных лопаток, тугая упругость пара, рождавшего энергию, более высокую и благородную, чем простое тепло.
И как-то по-особенному волновало тусклое сверкание бесшумных динамо, обманывавших своей кажущейся неподвижностью...
Александра Владимировна вдохнула тёплый ветерок, отделявшийся от маховика; маховик казался неподвижным, так бесшумно и легко вращался он, но спицы его словно были затканы серенькой паутинкой, сливались, мерцали, и это выдавало напористость движения. Воздух был тёплый, с едва заметной горьковатой примесью озона, с чесночинкой, так пахнет воздух в поле после грозы, и Александра Владимировна мысленно сравнила его с масляным воздухом химических заводов, с угарным жаром кузниц, с пыльным туманом мельниц, с сухой духотой фабрик и швейных мастерских...
И опять совершенно по-новому увидела она человека, которого, казалось, так хорошо и подробно узнала за долгие годы его супружества с Марусей.
Не только движения его и улыбка, и выражение лица, и голос стали здесь иными, но и внутренне он был совершенно иным. Когда она слышала его разговор с цеховыми инженерами и рабочими, наблюдала его лицо и их лица, она видела, что Степана Фёдоровича объединяет с ними нечто важное и большое, без чего ни он, ни они не могли бы существовать. Когда он шёл по пролётам, говорил с монтёрами и машинистами, склонялся над штурвалами и приборами, слушал призадумавшись звук моторов, в его лице было одно и то же выражение сосредоточенности и мягкой тревога. То было выражение, породить которое могла лишь любовь, и казалось в эти минуты ни для Степана Фёдоровича, ни для тех, что шли с ним и говорили с ним, не было обычных тревог и волнений, обыденных мыслей и домашних радостей и огорчений — для них было лишь одно высокое, дивное дело. Мощь советской индустрии жила и торжествовала в этих цехах. Замедлив шаги, Степан Фёдорович сказал:
— Вот наша святая святых, — и они прошли к главному щиту.
На высоком мраморе — среди рубильников, реостатов, переключателей, среди жирной меди и полированной пластмассы — пестрели голубые и красные желуди сигнальных лампочек.
Неподалёку от щита рабочие устанавливали высокий, в полтора человеческих роста, толстостенный стальной футляр с узкой смотровой щелью.
— В этой штуке при бомбёжке будет стоять дежурный на главном щите, сказал Спиридонов. — Надёжная броня, как на линкоре.
— Человек в футляре, — проговорила Александра Владимировна. — Смысл совсем не чеховский у этих слов.
Степан Фёдорович подошёл к щиту. Огни голубых и красных сигнальных лампочек падали на его лицо и пиджак.
— Включаю город! — сказал он и коснулся рукой массивной ручки. — Включаю «Баррикады»... включаю Тракторный... включаю Красноармейск...
Голос его дрогнул от волнения, лицо в странном пёстром свете было взволнованным, счастливым... Рабочие молча и серьёзно смотрели на него.
...В машине Степан Фёдорович наклонился к уху Александры Владимировны и шопотом, чтобы не слышал водитель, сказал:
— Вы помните уборщицу, которая вас провожала ко мне в кабинет?
— Ольга Петровна, кажется?
— Вот-вот, вдова она, Савельева её фамилия. У неё на квартире жил парнишка, работал у меня в слесарной мастерской, потом пошёл в лётную школу, и оказывается, он тут лежит в госпитале, прислал ей письмо, что дочка Спиридонова, наша Вера, работает в этом госпитале, и будто всё у них решено. Объяснились. Представляете, какое дело? И узнаю-то не от Веры, а от своего секретаря Анны Ивановны. А ей уборщица Савельева сказала. Представляете?
— Ну и что ж, — сказала Александра Владимировна. — Очень хорошо, лишь бы честный и хороший парень.
— Да не время, боже мой, да и девчонка... Вот станете прабабушкой, тогда не скажете: «Очень хорошо!»
Она плохо видела в полутьме его лицо, но голос его был обычный, долгие годы знакомый ей, и, вероятно, выражение лица было таким же обычным, знакомым.
— А насчёт фляжки договорились, Марусе ни слова, ладно? — смеющимся шёпотом сказал он.
Материнская, грустная нежность к Степану охватила её.
— И вы, Степан, станете дедом, — тихо сказала Александра Владимировна и погладила его по плечу.