Захват Сталинграда для Гитлера означал не только достижение важных стратегических результатов: нарушение связи между севером и югом, нарушение связи между центральными областями России и Кавказом. Захват Сталинграда не только определял возможность широкого вторжения на северо-восток, в глубокий обход Москвы, и на юг, к достижению конечных целей геоэкспансии Третьей Империи.
Захват Сталинграда являлся задачей внешнеполитической — решение её могло определить важные изменения в позиции Японии и Турции.
Захват Сталинграда являлся задачей внутриполитической — падение его укрепило бы позиции Гитлера внутри Германии, явилось бы реальным знаком окончательной победы, обещанной немецкому народу в июне 1941 года; падение Сталинграда явилось бы искуплением несостоявшегося блицкрига, который должен был закончиться, по обещанию фюрера, через восемь недель после начала вторжения в Россию; падение Сталинграда явилось бы оправданием поражений под Москвой, Ростовом, Тихвином и ужасных зимних жертв, потрясших немецкий народ. Падение Сталинграда укрепило бы власть Германии над её сателлитами, парализовало бы голоса неверия и критики.
И, наконец, падение Сталинграда было бы торжеством Гитлера над скептицизмом Браухичей, Гальдеров, Рундштедтов{93}
, над сомнениями Муссолини в умственном превосходстве партнёра{94}, над тайной кичливостью Геринга: это было бы осуществлением идеи фюрера о плане летней кампании 1942 года, которую он огласил Муссолини и своим фельдмаршалам в дни зальцбургской встречи.Поэтому Гитлер раздражённо отвергал все разговоры об оттяжке и промедлениях — на карте стояла судьба войны, будущее Третьей Империи, престиж фюрера.
Но существо происходивших на фронте событий было бесконечно далеко от тех соображений, которые волновали Гитлера и которые он считал главными и существенными.
В жаркое августовское утро командир немецкой моторизованной роты лейтенант Петер Бах, загорелый худощавый молодой человек лет тридцати, лежал в траве на левом берегу Дона и смотрел на безоблачное небо. Он недавно выкупался после тяжёлого перехода и хлопотливой ночной переправы на левобережный плацдарм, надел свежее бельё, и чувство покоя охватило его. Он привык к неестественно резким и быстрым изменениям самочувствия на войне, когда человек, только что изнывавший от зноя, грохота моторов, мечтавший о глотке болотной воды, вдруг в течение нескольких минут словно переносится в совершенно иной мир прохлады, чистоты, наслаждается купанием, запахом цветов и холодным молоком. Он привык и к другому — к внезапной смене покоя деревенского сада железным напряжением войны.
И всё же, хоть Бах и привык к таким сменам, он блаженствовал и спокойно, без обычного раздражения думал о придирчивой инспекции командира батальона Прейфи и о сложных отношениях с эсэсовцем Ленардом, чья рота была недавно включена в состав полка. Сейчас всё это его не волновало, словно он вспоминал о прошлом, а не думал о том, что определяет жизнь сегодня и завтра. Он по опыту знал, что после занятия плацдарма проходит не меньше трёх-четырёх суток, пока закончится сосредоточение сил перед новым ударом, и предстоящий отдых казался блаженно долгим. Не хотелось думать о солдатах, о ненаписанном рапорте, о недостаче боеприпасов, о порванных покрышках ротных грузовиков и о том, что его, Баха, могут убить русские. Лейтенанту вспоминался недавний отпуск, но он не испытывал сожаления, что провёл время не так, как хотел, и что о новом отпуске нельзя было ни думать, ни мечтать.
Странное чувство презрения, жалости он испытывал к близким друзьям, даже к матери, когда был в отпуске. Его раздражал этот чрезмерный интерес к житейским тяготам, хотя он понимал, что людям в тылу жить нелегко и естественны разговоры о воздушных налётах, угле, сношенных ботинках, продовольственных талонах и карточках. Вскоре после приезда он пошёл с матерью на концерт. Он почти не слушал музыки, а разглядывал публику, сидевшую в зале. Было много стариков и старух, молодёжи не было, только тощий подросток с большими ушами и некрасивая девочка лет семнадцати. Уныние почувствовал он, глядя на морщинистые, старые шеи женщин, лоснящиеся пиджаки мужчин,— казалось, в зале стоит запах нафталина.
В антракте он здоровался со знакомыми. Тут был отец его школьного товарища, погибшего в концлагере, известный театральный критик, старик Эрнст. Его руки дрожали, глаза слезились, на морщинистой шее выступала синяя склеротическая жила. Он, видимо, сам занимался стряпнёй, чистил картошку, и пальцы его сделались коричневыми, как у старой крестьянки.