С уходом Жени всё реже приходили знакомые в его ставшие неуютными, пропахшие табаком комнаты. Некоторые люди, связанные раньше с Крымовым общностью работы и приходившие делиться своими новостями и волнениями, искавшие у него совета либо поддержки, после того как Крымов перешёл в издательство, всё реже навещали его, реже звонили по телефону. В воскресные дни он поглядывал на телефон и всё ждал, не позвонит ли кто-нибудь. Но случалось, что весь день телефон ни разу не звонил, а если он, обрадованный звонку, снимал трубку, оказывалось, что это говорил по делу сослуживец или переводчик книги утомительно многословно рассказывал о своей рукописи.
Крымов написал младшему брату Семёну на Урал, чтобы тот с женой и дочерью переезжали в Москву; он им уступит одну из своих комнат. Семён был инженер-металлург и несколько лет после окончания института служил в Москве. Семён никак не мог получить в Москве комнату, жил то в Покровском-Стрешневе, то в Вешняках, то в Лосинке, и ему приходилось вставать в половине шестого утра, чтобы попасть на завод.
Летом, когда многие москвичи переезжали на дачи, Семён снимал на три месяца комнату в городе, и Люся, жена его, наслаждалась прелестями удобной городской квартиры — электричеством, газом, ванной. Они отдыхали в эти месяцы от дымных печей, замерзавших в январе колодцев, снежных сугробов, по которым приходилось пробираться к станции в предрассветной темноте.
— Семён из той знати,— шутя говорил Крымов,— которая зимой живёт на даче, а летом в городе.
Семён с женой иногда приходили в гости к Крымову, и по лицам их было видно, что жизнь, которой живёт Николай Григорьевич, кажется им необычайно значительной и интересной.
Крымов спрашивал:
— Как же вы живёте, расскажите.
Люся, смущённо улыбаясь и опуская глаза, говорила:
— Ну что вы, мы живём совсем неинтересно.
А Семён добавлял:
— Что рассказывать — работа моя в цехе инженерская, обыкновенная… Я слышал, ты куда-то ездил на съезд тихоокеанских профсоюзов?
В 1936 году, когда Люся должна была родить, Семён решил уехать из Москвы в Челябинск. Он часто писал Николаю Григорьевичу, и в письмах этих по-прежнему чувствовалась любовь и преклонение перед старшим братом. О своей работе он почти не писал, но когда Крымов предложил ему переехать в Москву, Семён ответил, что не может, да и не хочет: он ведь теперь заместитель главного инженера на огромном заводе. Он просил Николая хоть на несколько дней приехать повидаться, посмотреть племянницу. «Условия для твоего отдыха есть,— писал он,— у нас дом-коттедж, стоит в сосновом лесу; возле дома Люся развела славный садик».
Письма об успехах брата порадовали Крымова, но он понял, что Семён не вернётся в Москву, а ему уже представлялась семейная коммуна — он, вернувшись с работы, возит четырёхлетнюю племянницу на плечах, а по воскресеньям с утра отправляется с ней в Зоологический сад.
Через несколько дней после начала войны Крымов подал заявление в Центральный Комитет партии — просил отправить его на фронт. Крымова зачислили в кадры, послали в Политуправление Юго-Западного фронта.
В день, когда он запер на ключ свою квартиру и с зелёным мешком за плечами и маленьким чемоданчиком в руке поехал трамваем на Киевский вокзал, он почувствовал душевный покой и уверенность. Ему подумалось, что он запер в доме своё одиночество, освободился от него, и чем ближе поезд подходил к фронту, тем спокойней и уверенней он чувствовал себя.
Из окна вагона он увидел Брянск-Товарный, разрушенный налётами немецких бомбардировщиков, истерзанный металл и истерзанный камень были смешаны с истерзанной землёй. На путях стояли ажурные черно-красные скелеты товарных вагонов. Над пустым перроном гулко раздавались слова радиорупора, Москва опровергала измышления германского агентства Трансоцеан.
Поезд шёл мимо станций, хорошо известных Крымову по временам гражданской войны,— Терещенковская, хутор Михайловский, Кролевец, Конотоп…
Казалось, луга, и дубовые рощи, и сосновые леса, и могучие пшеничные поля, и гречиха, и высокие тополи, и белые хаты, в сумерках похожие на смертельно-бледные лица,— всё на земле и на небе было охвачено тревогой и печалью.
В Бахмаче поезд попал под жестокую бомбёжку, два вагона были разбиты. Паровозы гудели, их железные голоса были полны живого отчаяния.
На одном перегоне поезд дважды останавливался: летал на бреющем полёте двухмоторный «Мессершмитт-110», стрелял из пушки и крупнокалиберного пулемёта. Пассажиры бежали в поле, потом, озираясь, возвращались в вагоны.
Днепр переезжали перед рассветом. Казалось, поезд страшится гулкого звука, разносившегося над тёмной рекой с белыми отмелями.